это ей прививка от невроза. А потом она вернется домой. Увидит меня, запрыгает, перевернется на спинку, подставит животик: сдаюсь! Я твоя! Я ее возьму на ручки, поцелую, посажу в ванну, вымою, вытру, и она уснет у меня на коленях, сладко повизгивая. И не надо тут мудрствовать лукаво! Если Господь мне через дорогого владыку эту собачку послал, то и вся моя жизнь как-то сама собой выстроится с учетом ее присутствия.
А тут опять Лилия Семеновна — вдова поэта Чичибабина из Харькова звонит:
— Ну что, вы приедете?
Я хотела сказать ей:
— Нет, к этому времени уже Тутти вернется, мне не с кем ее оставить!
Но вдруг подумала: а если бы это я вечер памяти моего отца устраивала и второй год просила бы приехать на него какого-то человека, а он
бы все отказывался и ссылался на то, что завел собаку, — как бы я была оскорблена!
— Конечно приеду! Ждите меня!
Ну вот, снова здорово. А куда собаку? А собачий невроз? Ах, Тутти, Тутти! Ты — это выбор образа жизни, выбор судьбы…
19
Вспомнила я ту, прежнюю, жизнь — и какой же радостью на меня пахнуло из родительского дома: вокруг советская власть, а там — рай, рай! В Поганкиных Палатах в Пскове я видела икону рая: там Адам и Ева разгуливают, блаженные, в окружении домашних зверей и птиц — козы там вокруг них мирно пасутся, лошади, гуси, и Бог взирает на Свое творенье, которое “добро зело”.
А Христос, Который в Евангелии поминает змей и голубей: “Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби”; небесных птиц: “не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и Отец Небесный питает их”; указывает на овец: и ради такой — одной-единственной, заблудшей, паршивой, можно сказать, овцы пастух бросает все стадо и отправляется ее искать — иногда в ночь, по горам, и радуется, ликует, когда найдет! Говорит Он и про осла с ослицей: “Они надобны Господу”!
Но есть и хищники, от которых Христос предостерегает Своих учеников: “Посылаю вас, как овец среди волков”. Или: “Скажите это лисице, Ироду…” И еще Он предупреждает: “Остерегайтесь же людей” — Евангелие от Матфея, глава десятая, семнадцатый стих.
А ведь как я порой отчаянно сопротивлялась, видя совсем другую картинку: с погрызенной мебелью, изодранными колченогими стульями и диванами, на которых так налипла шерсть, что она при малейшем касании цеплялась к одежде, — вечно я ходила, обирая с себя волоски, будто валялась в собачьей конуре. Ах, как порой меня раздражал этот дом, который невозможно было убрать: как ни чисти его, как ни мой, а все равно-— черный от стершегося лака паркет, отодранный от пола или потертый линолеум, заляпанные обои в жирных пятнах. После целого дня упорных трудов в поте лица — надраиванья полов, пылесоса, заделыванья дыр и маскировки лохмотьев — эффект был столь мизерен, что, встречая гостей, невозможно было удержаться от сконфуженного восклицания:
— Ой, простите, у нас сегодня совсем не убрано!
Словно обычно у нас все блестит и сверкает чистотой и порядком, а сегодня — увы! — мы все испачкали, набросали, порвали и растоптали.
Втайне, подспудно, я с подросткового возраста сопротивлялась этой родительской распахнутости и, прости меня Господи, безалаберности. Этому огульному, просто грузинскому гостеприимству: заходи, дорогой, гостем будешь! Впрочем, я и сама, несмотря на это внутреннее сопротивление, вносила сюда свою лепту: вечно у нас, еще в двухкомнатной квартире на Кутузовском, кто-то гостил, ночевал из числа моих друзей. То это были мои приятели-аспиранты из Тбилиси, которых я широким жестом пригласила погостить у нас, пока они не снимут квартиру, и они больше месяца жили в комнате с моим братом, а я ночевала на раскладном кресле на кухне, то это были какие-то мои несчастные подруги, пребывавшие в конфликте со своими матерями, то поэтесса из Харькова, приехавшая подавать стихи на творческий конкурс в Литературный институт, то девочки из Ленинграда. А потом уже, когда я вышла замуж и мы стали жить с моим мужем и детьми, с родителями, моим братом и его семьей в большой квартире в Астраханском переулке, гости у нас вообще не переводились: кто-то где-то у кого-то ночевал. У нас в ту пору это были в основном переезжавшие из монастыря в монастырь монахи, у моего брата, который учился в Щукинском училище, — загулявшие молодые актеры, у родителей — иногородние друзья, родственники из Ленинграда, гости из Варшавы. Порой дело доходило до того, что в ванной или на кухне можно было в любое время дня и ночи встретить абсолютно незнакомого человека и при этом не выказать ни удивления, ни подозрения. Так к нам запросто мог бы, как на свадьбу, где друзья жениха не знают друзей невесты и наоборот, затесаться какой-то совсем посторонний, чужой человек с улицы и обрести здесь на долгое время и кров, и стол.
Но однажды мама сама привела в дом такого уличного бездомного человека: он исхудал, почернел, оброс щетиной, был голоден до лютости, оборван и буквально смердел. Но мама сказала отцу:
— Ты же его не выгонишь, он — фронтовик! Его кто-то преследует, надо его спасти.
И папа смирился. А мама, прямо с порога, как евангельская героиня, усадив его в кресло,