размашистостью отрекается от своего недавнего прошлого, переосмысливая, а то и перемарывая страницы своей вновь обретенной истории, он с упорством одержимого пишет стихи, задавая себе и читателю вопросы, которые разъедают душу моего поколения: что же с нами происходило целых семьдесят с лишним лет, как это произошло и кто мы были в этом времени великих идей и свершений — жертвами, соучастниками или слепыми исполнителями? Кто повинен в том, что земля моей страны пропитана кровью, — мы или некие инопланетяне, совратившие предвиденьем прекрасного будущего невинный народ? Или же есть в нас некая червоточина, с пугающей регулярностью ввергающая нас в очередную пучину истории?
Мы с Резником — ровесники, дети войны, детдомовцы, приемыши, плоть и кровь этих лет страха, гордости, пайков, сталинских пятилеток, “армянского радио”, хрущевской кукурузы и имперской кичливости… Мы оба переболели одними и теми же поэтами, были влюблены в одну и ту же девушку, ставшую моей судьбой и горем. Мы оба поздно сложились как стихотворцы.
Да, Валентин Резник сложился. У него безошибочно свой стиль, узнаваемый по нескольким строкам. Если порой Резник кажется угловатым и работает под “слесаря, пишущего стихи” — не верьте ему: он книгочей, библиофил, собравший редкостную по ценности библиотеку. Он профессионал с жесткой хваткой мастера, способный выдать и точную рифму, и элегантную строку. И если он этого осознанно избегает, то это потому, что он — Резник и хочет говорить своим языком.
Он неудобный поэт. Он пишет о времени, которое не отпускает его. Поэтому он и “упертый” — у него совесть, больная этим временем. И в этом он очень русский поэт.
Геннадий Русаков
* *
*
Бедностью проветрена обитель,
На исходе зрение и слух,
Но ни на кого я не в обиде,
Сам себе и кесарь, и пастух.
Терпеливо коротал эпоху,
Всех собак не вешал на вождей
И, случалось, обращался к Богу,
Чтобы было все как у людей.
Чудом отбивался от напастей,
Обладал и страхом и отвагой.
И давно простил советской власти
Все, за исключением Карлага*.
* *
*