“Аквариума”, Шкловский исходит из убеждения: никто из современников не знает и не может знать настоящей правды. Ни об общей всем “существенности”, ни об отдельных “человеках”, в ней бытующих. Но это вовсе не означает единомыслия с теми, кто решительно предпочел комфортабельный побег от истины утомительным трудам по ее добыванию. Подчеркиваю: не поиски, а добывание. Из чего? Да из того, чего навалом окрест. Из вещества низкой жизни. Из житейского “сора”, пренебрегаемого “идейно передержанной” прозой. Из самых малых малостей не готовой к осознанию себя реальности. Включая, естественно, и “трещины” и “метаморфозы”, но отнюдь на них, как нынче выражаются, не “зацикливаясь”. Про одного из героев романа “Нелюбимые дети”, перебравшего по неопытности дешевого пива , Евгений Шкловский сообщает: “Спиртное вносило в его жизнь хаос, размывало ее, словно бы он вдруг оказывался без очков (хотя был в
очках), тогда как Гриша хотел видеть резко — такой, как она (жизнь. — А. М. ) есть. В истинных ее пропорциях. Расфокусированная, она пугала его своей непредсказуемостью и неуправляемостью, выходила из-под контроля… Мир вообще ускользал от Гриши — вот в чем беда. Ускользал от его понимания, а он ежеминутно преследовал его, пытался поймать, накрыть, как бабочку, сачком <…>”.
Проще всего отождествить славного сего “вьюноша”, сильно страдающего от непонятностей расфокусированной жизни, с самим автором романа или хотя бы с авторскими воспоминаниями о себе семнадцатилетнем. Но это будет натяжкой. Свой тогдашний молодой опыт, впечатления и чувствования первоначальных лет Евгений Шкловский рачительно и экономно разделил на всех юных героев “Нелюбимых детей”, сверстников Гриши Добнера, — московских школьников, нанявшихся на сезон землекопами в приволжскую археологическую экспедицию. Вместе с Сергеем Торопцевым романист слегка влюбляется в туземную очаровательницу, заодно с ним же выигрывает поединок с Великой Рекой; со Славой Лидзем
безуспешно пытается схватить неумелым карандашом “вечную красу” “равнодушной природы”; слегка привирает с Костиком, выдумывающим себе иную биографию и иных родителей, а с метящим в супермены Робертом Ляховым слегка презирает бесстрастных людей. Даже “разбираясь” с однокашником Роберта Димкой Васильевым, субъектом откровенно непривлекательным, инфицированным биологическим антисемитизмом, забывает о своих брезгливостях, когда сюжет сосредотачивается на проблеме подросткового секса. Словом, автор равно внимателен и беспристрастен и к этим, и к тем. И не оттого, что всеяден, а потому что убежден: нет ни морали, ни интереса, когда нет живородящей почвы для сопереживания. Ежели он, автор, эту залежь (а то и целину) художественно не оплодородит, то и читателя не найдет — ни в поколении, ни в потомстве.
Но это в романе, время действия которого (начало 70-х годов) идентично времени юности автора. В новеллах, созданных в основном за последние четыре года, отношение искусства к действительности и проще, и сложнее. Сложнее потому, что чаемого “равновесья спорных сил” нет и не предвидится, причем не только в новой России. А проще потому, что чем старше становится Шкловский, тем сильнее томит его неотвязная, как жажда, необходимость обнаружить в расфокусированном силою вещей “пространстве своего изумления” (если воспользоваться счастливым выражением Александра Эбонаидзе) такие объекты наблюдения, какие сохранили бы человеческую полноценность даже при наведении писательской оптики на максимальную резкость.
Не все включенные в “Аквариум” тексты это испытание выдерживают. В некоторых, при наведении на фокус, обнаруживается либо нечто банальное (“Театральный роман”, “Бедная Лиза”), либо, увы, надуманное (“Обнаженная натура”, “Чаепитие с Варравиным”, “Палец Будды”). Зато в лучших новеллах сборника — “Сироты”, “Свадьба”, “Марик торопится домой”, “Дорога”, “Искусство вождения тележки”, “Серое пальто с каракулем”, “Дом, который построил Морис”, “Ягода- малина” — жизнь, оставаясь такой, как есть, силою вещей, а не по авторскому
велению разворачивается к нам, читателям, пусть и ненарядной, но неизменно доброкачественной стороной. Вы, к примеру, ожидаете, что Дом на Холме, который построил некий удачливый и сообразительный предприниматель с нехорошим, на вкус населенцев провинциального городка, именем Морис, обречен на облучение ненавистью и завистью. Вы даже почти уверены, что обыватели, униженные и
оскорбленные неблагообразием безысходной нищеты, несмотря на благотворительские усилия скоробогатого Мориса, подпустят ему красного петуха. А то и его самого пристрелят из охотничьей двустволки. Ничуть не бывало! “Непонятно, как ему удавалось — ну вот так спокойно (ходил, имеется в виду). Ни телохранителя, ничего. <…> Такое впечатление, что Морис знал нечто, чего не знали другие”.
Какого происхождения сие “нечто”, рассказчику (другу детства героя) неведомо, но он человек верующий и посему допускает благоволение высших, неземных сил. Не персонально к строителю благоволение, а к его попытке доказать, что даже у России, где испокон веку все меняется — не меняясь, есть шанс не только на выживание, но и на перемену участи: “Когда видишь дом Мориса, возвышающийся на холме между храмом, дубравой и кладбищем <…> то и... впрямь просыпается надежда. Все-таки хоть что-то меняется…”
В сравнении, допустим, с прозой Захара Прилепина или, предположим, Романа Сенчина история про Мориса, в интерпретации Евгения Шкловского, и перечисленные выше новеллы, на беглый, поверхностный взгляд, сильно смахивают на рождественские сказки. Но это не так. Работающие в этом новомодном жанре беллетристы на натуру, как правило, не выходят. Даже Александр Кабаков в пору
создания рождественских безделок специально, с хваткой профессионального дизайнера сбивает с фокуса невыдуманную и слишком ему известную правду жизни, дабы, сместив пропорции, смастерить для придуманных историй эффектный антураж-— что-то вроде театрального задника. У Шкловского же все в фокусе. Все, до мельчайшей детали. И лестница из