поездки в Венгрию — но всемогущий генерал, чьи стихи он так вовремя подправил, заступается за него; в незнакомом городе нет гостиницы — две незнакомки зовут его на постой; в первый день, то есть ночь, в Будапеште он набредает на клуб, где играют его любимый джаз, а официант, тоже любитель джаза, кормит его бесплатно… Да и сам Митя оказывается прямым героем — правда, несколько юродивым. Так, застав жену изменяющей с одним малопривлекательным персонажем, он не устраивает сцен, а тактично удаляется, усмехаясь и цитируя своих любимых древних греков. А через несколько страниц появляется настоящий “городской юродивый” Кика с дерзкими, но неопровержимыми выкриками (“Людей убивают чаще, чем даже собак!”). Друг Мити, один из героев книги, рисует этого городского сумасшедшего — на земном шаре, вертящемся под ногами, неустойчивом. И этот бег по земному шару — чтобы устоять, не потерять опору, что так легко в те трудные времена, — становится обобщающей метафорой не только этого романа. Так, если в “Блюзе для Агнешки” герой из Грузии попадает в Москву, потом опять в Грузию, потом в Венгрию, откуда его в итоге высылают, то герой повести “Кудеярский эпилог” — самой, пожалуй, пронзительной вещи книги — Илюша Невьянцев живет словно потерянный брат Мити. “Бездомный ты < …>. Не рассказывай мне сказки”, — увещевает его в начале подруга. И повесть эта, в которой много про Афганистан, точнее — про войну в нем (не меньше, чем в недавно переизданном “Дворце” А. Проханова), и в которой всплывает образ “странствующего дервиша”, все оказывается одним большим странствием — в Афганистан, потом на Крайний Север, оттуда в подземные кельи молчальников, а потом и вовсе за пределы земной жизни, вверх, к воздушному куполу…
Такой исход странствия юродивого Илюши вполне закономерен, ведь он, можно сказать, святой. Его дважды безуспешно соблазняют записные красавицы, второй из них Илюша откровенно сообщает, что он девственник; его больше волнуют умирающие в госпитале солдаты, чем соблазняющая его в госпитальной каптерке женщина (женщины в повести, да и вообще в этой книге, тем и заняты, что соблазняют, это суккубы, таежные ведьмы, ламии, как в романах А. Иванова). Под конец повести “юродивость” Илюши аттестуется формальным образом — его помещают в психушку, называют идиотом, рыжим (не только из-за цвета волос, но и за шутовской, в глазах других, образ). Этот новый князь Мышкин — единственный, кому исповедуется злобный вертухай в тюрьме-психушке; ему к тому же являются умершие, ангелы, и он даже видит Бога, похожего на портрет Карла Маркса, только в белых одеждах (это смешное видение, правда, из детства)…
Юродивый в те времена, посреди “всего того джаза” (памятуя о настоящем смысле названия мюзикла Боба Фосса, скрытом целомудренным русским переводом), — это совсем другая тема, это уже не судьба, это что-то из области древнегреческого рока. Ведь недаром Митя из “Блюза…” так часто цитирует греков и римлян. Тут Катулл, “Илиада”, Альбий Тибулл с Секстом Проперцием, Платон, Цицерон... О родных и о старых друзьях Митя повествует в духе тех же античных сказаний, и его собеседника осеняет догадка: “Это твоя дверь в мир античности!” И то верно, о Сократе тут говорят так, “словно обучались с ним в одной гимназии”, а сам Митя Чурсин в какой-то момент уподоблен Гермесу в царстве мертвых. Да и все окружающие входят в античные модели, как ступня — в обувь подходящего размера: “А Леся, не дожидаясь согласия, уже накрывала на стол. Клитемнестра, думал Митя. Все-таки Клитемнестра. А этот, нахрапистый, — неужто Эгисп? Пародия! А деваться некуда”. Когда возникают острые повороты сюжета (та же
измена жены), становится ясно: это не просто так, тут аналогом — греческая
трагедия.
Потому что как древние, запыленные, сюжеты, так и детали нашего прошлого, яркие и колкие, как звезды со старых новогодних елок, не просто извлекаются из раскопок (образ из повести “Ода Фелице”, где речь не об Афганистане, а уже о Чечне), а — воскрешаются. Двумя способами.
Во-первых, в книге сквозит не только античность, но многое — из ислама, в чеченской и афганской вещах, и, конечно, из священных книг христианства. Тема юродства Христа ради не остается в одиночестве — в книге слышится плач Иеремии, звучат слова Екклезиаста, предсказывается Исход (все примеры — из “Блюза”)… Пусть это и оттесняется, отвергается всем духом тех лет. Вот беглый поляк видит в приютившей его квартире русских икону Богородицы, пытается ей молиться, но, под пристальным взглядом колхозника с другой картинки, осекается:
“— Матка Боска… — простонал Ежи.
Не обращая на него никакого внимания, лубочный колхозник продолжал и продолжал разбрасывать зерна.
Наваждение какое-то, опять простонал Ежи, бесконечный дурной сон”.
В городе, разумеется, не лучше: “Убогими корпусами „Красного Текстильщика” оттеснены, задвинуты в тень колокольня и главы монастыря”, а кинотеатр оказывается чуть ли не суррогатом церкви, “храмом коммунизма”.
Во-вторых, живительная сила свойственна еще одному чуждому и запрещенному в советские годы явлению — джазу. Один из персонажей на все лады расшифровывает это слово, будто аббревиатуру: “Итак, в понимании умных людей-— слева направо: Динамично, Живо, Абсолютно Здорово. Справа налево —
недруги джаза: Заумные, Абстрактные, Жалкие Диссонансы. Они же — слева
направо: Дешево, Жеманно, Аморально, Запретить! Мнение зрителей — слева направо: Джаз Жмут, А Зря! Мнение обывателя — справа налево: Зашел, Ахнул, Жаль Денег! Наше мнение — слева направо: Доходчиво! Жизнерадостно!
Актуально! Зажигательно! Или справа налево: Зритель Аплодирует, Жаждет
Джаза!”