Любу, рассказывает бритоголовому коллеге со свернутыми в трубочку ушами (Серебренников коллекционирует монстров) ее теперешнюю (альтернативную) биографию: “Это — Люся по прозвищу Не- боюся. Она у нас тут когда-то полы мыла в больничке, в хоре пела, много чего делала. Полтора года назад освободилась. Вот — вернулась. Теперь что-то начнется…” Ну понятно. Уже началось…
Любовь кидается в милицию. На месте дежурного — дебиловатого вида подросток режется в “Doom” (sic!) — дежурит за папу. Героиня пытается кричать, давить, грозить московским начальством — об стенку горох. Появившийся наконец отмороженный папа-милиционер заявление о пропаже сына у нее не берет: “Через три дня — по закону”. Зато любезно предлагает переночевать в КПЗ. Нет уж, спасибо!
Замерзшую диву берет к себе ночевать добрая кассирша из музея — Татьяна (Евгения Кузнецова). Приводит в дом, стелет лебяжью перину… В доме, заметим, повсюду лук: репчатый — в коробе на полу, в майонезных банках, пророщенный — на подоконнике… (метабола: у них, в Европах, свой Look, у нас тут — свой). На сон грядущий Татьяна рассказывает гостье историю про соседку, которая жила с мужем “на патронах”, — в огороде был целый схрон, а они и не знали, картошку копали. А когда снаряды ликвидировали, семья почему-то распалась. Мораль: не ищи безопасной, спокойной жизни. На патронах — счастливее. Свой такой “патрон” у Татьяны — двоюродный брат-алкоголик Колька, который, размахивая ножом, полночи ломится в дом. Но это — не страшно. Страшное впереди. Утром.
Утро. Танька, волнуясь, говорит: “Ты только не волнуйся… Там, на берегу”.
На берегу Колокши — веселое оживление: детишки на санках катаются, бабульки ковры выбивают… Тут же — утопленник в резиновых сапогах. Ах! Героиня, не в силах идти, ползет по снегу к нему на коленках (в кадре — ее ноги по колено в дорогих черных лайковых сапогах на шпильках — режиссер упоенно играет с деталями). Он? — Он… Падает. Воет. Следователь Сергеев распоряжается ей ковер подстелить (потом сердитая старушка-хозяйка с этого коврика Любу вытряхнет — режиссер доводит все до конца), спирт поднести — “Да не тот, нашатырный”… Принимается рассуждать: а почему на груди у трупа татуировка “Валек” и цифры “1970”? И вообще он подо льдом не меньше недели пробыл. И рак ему в ляжку впился, а в Колокше раки не водятся. Значит, утопили Валька где-то в другой реке, а в Колокшу к нам подбросили… Короче, выясняется: не тот мальчик. Не сын. Просто валек с маленькой буквы, не человек уже. Можно списать со счетов.
Валька грузят в перевозку, а Люба, пережив страшное потрясение, на подгибающихся ногах возвращается к Татьяне и застает жуткий погром. Хозяйку дома она находит где-то за диваном, лицо — в крови (Колька все-таки докопался!). Дрожащими руками кое-как промывает рану, отпаивает успокоительным — самогон с димедролом, сама хлопает стопку и отрубается на пару часов. Очнувшись, с трудом застегивает свои шикарные сапоги и, накинув ватник, бредет, покачиваясь, в кремль — продавать вместо Таньки билеты и сувенирные майки со страшным медведем (герб города). Вот и занятие нашлось…
На обратном пути героиня теряет мобильник, который дорожные рабочие тут же закатывают в асфальт. Теперь телефона нет. Связь с прежней жизнью утрачена. Ну и ладно! Остаток вечера проходит за самогоном в дружеской беседе с хозяйкой о мужиках и об искусстве (“Балетные — они все того: ну, мужик с мужиком?” — интересуется Танька). Напоследок Люба решает зачем-то продемонстрировать свои вокальные данные и… теряет голос. Выскакивает во двор. Там местные алкаши, лениво спорившие, радио поет или Танькина гостья, спрашивают ее: “Это ты пела?” Люба хрипит. “Ну я ж тебе говорил, — радио”. Все. Полет окончен. Удачное приземление. Та, прежняя, знаменитая и блистательная Любовь Васильева осталась только в радио-телевизоре. Эта — на мягком, илистом, похмельном провинциальном дне. Нет: сына, голоса, телефона. Есть: крыша над головой, подруга-собутыльница Танька, слабая надежда, что сын все-таки жив и отыщется. Остается только терпеть и ждать.
Часть 2. “Правила игры”. Тут начинается вроде как детектив. Героиня является к следователю Сергееву с заявлением. Look ее изменился уже кардинально: вместо дорогой шубки, меховой шляпы и роскошных сапог — валенки, телогрейка, пуховый платок на шее. Голоса нет, поэтому со следователем Люба объясняется посредством экспрессивных записочек, которые она сердито швыряет то ему в физиономию, то в мусорную корзинку (“немота”, надо сказать, — отличное приспособление; актриса начинает наконец-то органично чувствовать себя в роли: такая обиженная, потерянная, беспомощная, сердитая, отчаявшаяся, капризная девочка… Ее тут искренне жаль).
Следователь меж тем философствует, рассказывает, что у полинезийцев, у каждого — по два имени: явное и тайное. Он называет ее настоящее (тайное) имя — Люся. Сообщает свое — Серый. Люба злится, сипит: “У меня сын пропал!”… Тут Серый, рассуждая по системе Гегеля: тезис-антитезис-синтез, — как-то неожиданно приходит к выводу, что мальчика стоит поискать в соседнем монастыре. Звонит настоятелю. Есть такой. Приезжают. Выходит юный послушник с реденькой бороденкой, с изумлением выслушивает выговор от Сергеева, пока Люба наконец-то не выдавливает из себя, что мальчик — не тот. И фамилия у него не Васильев — а Васильков.
Дальше — яркий аттракцион — сцена у настоятеля. Энергичный о. Арсений мечется между Евангелием на аналое, мобильником, посетителями за дверью и почетными гостями, сидящими за столом. В центре композиции — новенькая золоченая люстра, куда бессловесный монах флегматично вкручивает электролампочки. Все мысли о. Арсения заняты приобретением сайдинга: сколько стоит? А может, лучше вагонка? Да где купить? И сколько уйдет на бензин? Подробная, плотная, энергичная “зарисовка с натуры”, и лишь в самом конце, на излете, почти впроброс — главное. “Жалко, что это не ваш мальчик, — прощаясь, говорит Любе о. Арсений. — Да и не наш: рассеянный, сконцентрироваться не может… Представляете, пришел в монастырь в разных ботинках”. В РАЗНЫХ БОТИНКАХ! Лампочки в люстре вдруг вспыхивают — озарение: Люба начинает догадываться, что судьба готова вернуть ей сына, но в ином, неведомом облике.
“В разных ботинках”, — шепчет она, устало прислонившись к дверце уже в машине. Сергеев не вслушивается. Отгоняет “крайслер” на автостанцию: “Там гаишники, проследят”. Наутро Люба видит свою машину уже без колес. Бессильная перебранка с уборщицей: “Где менты?” — “Где, где? На совещание уехали, в Суздаль. Ходют и ходют тут. А ты убирай”. Беспомощные, детские, злые рыдания от обиды на лавке в пустом, обшарпанном зале ожидания. Звонок другу… Почти германовский по плотности подробностей эпизод: “Утро мента”. Мобильный звонит у Сергеева где-то в сапоге. Лысый (тот самый, с завернутыми ушами), сосед по комнате в общежитии, находит его, кладет в ведро и ставит возле кровати, где Серый спит тяжелым, похмельным сном, не раздевшись, в полной боевой выкладке.