меня). «„Есть один неоконченный роман, ‘Жизнь без нас’ называется”. — <…> „О потусторонней жизни?” — вникал я. „О по
Урбино — поэт. Он одолевает асимметрическую забывчивость времени усилием своего воображения, одновременно покоряясь и способствуя этой забывчивости. «Стоило чему-то произойти, как оно уничтожалось в памяти, фантастически перекроенное в сюжет» (в текст); «А я не помню, что я написал, а что прожил»; «Он давно знал, что все описанное исчезает из жизни точно так, как и из времени». Первый, самый драматичный рассказ «Преподавателя симметрии» — «Вид неба Трои» — о том, как и куда оно исчезает.
В погоне за соблазном пробудившегося поэтического воображения, за «бумажной Еленой», подсунутой ему дьяволом (в шутовском «коровьевском» обличье — сила традиции!), молодой Урбино Ваноски теряет свою подлинную, живую, трепетную любовь — свою Дику, Эвридику. Так излагает он на закате лет эту историю юному газетчику. Но не верьте ему. Много лгут певцы. «…Ваноски смолк. По лицу его катились слезы <… >. Он их не утирал. Не знаю, отчего я на него так злился?
Я хотел ему даже сказать, что уже читал это, причем у него же». Ваноски рассказывает о гибели Дики, преобразуя пережитое в сюжет-миф, им же в свое время записанный и напрочь вытеснивший реальность. Если героиня сюжета — Эвридика, то, не правда ли, она должна погибнуть именно от укуса змеи. (И как это изображено, с какой невыносимой вибрацией, с каким запредельным ужасом!) А он должен оказаться Орфеем, бессильным вывести ее из ада. И искренние его слезы — это слезы воображенного Орфея («Над вымыслом слезами обольюсь»). А хотите знать, как оно было на самом деле? Урбино ведь проговаривается: «Мы уже шли из-под венца, когда она наступила на эту невидимую, серую <…> и мы бежали, взявшись за руки, смеясь, от мэрии к автомобилю… она запнулась о подол своего подвенечного, потеряла туфлю… и прямо голой пяткой на голый провод!» Впрочем, кто поручится, что это, наконец, голая, как провод, правда, а не отброшенный вариант сюжета? Главное же и трагикомичное в том, что юнец-слушатель немедленно влюбляется в мифологизированную, замкнутую в текст,
Зато текст, выпадая из течения времени, обладает в своей завершенности искомыми качествами симметрии. У него (по Аристотелю) есть начало, середина и конец, и все эти части бликуют, отражаются друг в друге, как система зеркал, которых так много в повествованиях Усталого Дознавателя. Печать руки Творца или отпечаток пальцев преступника, убивающего живую жизнь?..
Воображение поэта между тем остается по
«О — цифра или буква?», приписанном авторству Ваноски, показано, как видит мир мистик, близкий родственник, но и, в известном смысле, антипод поэта. Впрочем, в этой удивительной «дзенской» притче, глубоко трогательной и вместе с тем способной служить упражнением в эпистемологии, взгляд мистика сопоставлен со взглядом ученого-позитивиста, наблюдающего феномены с их доступной поверхности и отыскивающего их материальные причины. Для мистика, для «с Луны свалившегося» и почитаемого за идиота Гумми, наружной стороны явлений (которая не может не возбуждать воображение поэта и любознательность ученого) вообще не существует: она «всегда — внутренняя <…>. Просто люди смотрят наружу». И визионер, созерцающий эту подоплеку мира, эту внутреннюю сторону своей, тоже односторонней, «ленты», в подспорье воображения не нуждается: «У меня нет воображения. Я не могу придумать, чего нет». Мистик видит мир, очищенный от зла и позора, изнутри его первозданной красоты — и тому, кто попал лучом взгляда в фокус его «наивно»-любовного видения, удается пережить небывалую радость. «Сердце его (доктора Давина, психоаналитика. —
«Такого… cкоро… никогда больше… не будет». У вневременного настоящего, в каком пребывает