После фотографирования четверо мужчин подняли гроб, обхватив его снизу длинными белыми полотенцами, и понесли под горку. Там стояла грузовая машина. Весь ее кузов был убран еловыми ветками, а впереди возвышался памятник, крашенный под мрамор. На самом верху его желтел бронзовый крест.
И все время, пока траурная процессия медленно двигалась к поселковому кладбищу, я сквозь слезы видел только качающийся задний борт машины, оббитый до белизны дерева, да лаковую узкую сторону гроба.
Когда повернули на кладбище, машина несколько раз накренилась, переезжая через кювет. Духовой оркестр смолк, и было слышно только урчание мотора.
Около вырытой могилы снег был затоптан следами сухой земли, валялись черные головешки и хвоя. Гроб сняли с машины и поставили на доски, положенные поперек могилы.
Председатель приисккома Бондарь о чем-то говорил, стоя на ящике, но я не слушал его и с ужасом думал о том, что приближается этот миг.
Папа неловко наклонился, встал на одно колено и поцеловал маму в лоб. Он оглянулся и отступил на шаг, чтобы пропустить меня. Я заплакал и сказал, упираясь:
— Нет... нет...
—?Ну что же ты, дурачок, — сказал папа мягко и отчужденно. — Поцелуй маму, ведь больше не увидишь.
— Нет, — повторил я. — Нет.
Мама лежала в своем шерстяном платье. Ветер по-прежнему играл завитками черных волос, выражение напряженно закрытых глаз и губ, обострившегося носа было такое, как будто она к чему-то прислушивается.
Потом, когда забили крышку и опустили гроб в могилу, когда засыпали ее мерзлой землей и когда краснолицые спокойные рабочие в промасленных телогрейках установили памятник, толкая его, как шкаф, поворачивая и так и этак, чтобы устойчивее стоял, я успокоился. На поминках я сидел усталый и безразличный ко всему и сам пугался своего безразличия.
А вечером, перед сном, я лежал в темноте и старался заплакать. Я изо всех сил сжимал веки, задерживал дыхание, но слез не было.
Некоторое время я лежал на спине с широко открытыми глазами, всматриваясь и вслушиваясь в себя, — неужели я такой бесчувственный? Я вспомнил, как мама подозвала меня недели за две до смерти. Она очень похудела, серые глаза потемнели и с непонятным выражением смотрели на меня.
— Садись, Саша, — сказала она.
Я сел и начал ногтями отдирать обивку стула, не глядя на нее.
— Саша, — сказала мама, — кем ты хочешь стать?
— Не знаю еще...
— Ну как же не знаешь... — сказала мама, задыхаясь. — Ведь ты уже большой, в седьмой класс ходишь. О чем ты... мечтаешь?
— Ну, — сказал я с мучением, — папа хотел быть архитектором, ты сама говорила, но у него в жизни не получилось... Я хочу быть архитектором.
— Это хорошо. Архитектором... А кто тебе нравится из девочек?
Я покраснел.
— Никто... кто нравится? — пробормотал я.
— Из вашего класса кто тебе нравится?
— Ну, — сказал я и отвернулся, — Люда Забродина.
—?Забродина? Хорошая девочка. Посмотри на меня… Губы красивые,?— сказала она, разговаривая как бы сама с собой. — Ну, иди. Тебе, наверно, уроки учить надо. Иди.
Я соврал тогда маме — мне не нравилась Забродина. Пять лет, изо дня в день, каждую минуту, я был влюблен в девочку, учившуюся двумя классами старше.