какие-то второсортные глаза). Тут брат отпускал меня на некоторое время, чтобы я успела все как следует прочувствовать, и, когда я была «готова», снова подзывал к себе, долго и с сочувствием смотрел в мои бракованные глаза и, наконец, спрашивал шепотом: «Ну, что, хочешь синие-синие?» Можно ли сомневаться в ответе! «Мылом», — коротко ронял брат, и оставались только технические детали. Надо сказать, тут, в деталях, таилась самая большая неприятность: мыло было самым дефицитным из всех дефицитных вещей там, в эвакуации. Мыло выдавали в конторе, редко и по чуть-чуть — один темный кусок хозяйственного мыла самого последнего сорта резали ножом на четвертушки — по четвертушке на семью. Мыло экономили все без исключения. Утром и вечером, строго два раза в день, Марфуша давала Юре немножко мыльнуть руки, потом намыливала себе и мыльной своей ладошкой мыла мои, потом сливала всем из ковшика. Для остальных надобностей, для стирки, например, использовали какие-то хвощи и другие дикоросы, уж не помню какие. Хранились ценные обмылочки все в тех же печурках в боку печи, каждая семья в своей. То есть, чтобы произвести «осинение» моих глаз, надо было взять мыло. Юра предложил сделать это мне самой. Я до печурки не доставала и с табуретки. Ничего, он меня приподнял за локти, я взяла наш кусочек, и мы удалились в укромное место, прихватив ковшик воды. Я намылила руки и, не раздумывая, сразу двумя руками натерла глаза, стараясь не закрывать их от нестерпимого жжения. Проплакавшись, посмотрела на Юру — никакого зеркала у нас, конечно, не было, я ждала, что он скажет. «Не вышло, стали совсем красные, — сказал брат и добавил строго: — Я тебе сказал мылом, а ты терла руками!» Можете поверить, что после всего перетерпленного я полезла прямо в глаз уродливым и вонючим обмылком? Конечно, меня не надо было предупреждать, чтобы я не жаловалась: во-первых, я сама хотела, и, во-вторых, я ведь украла мыло! (Свидетельствую, что в войну и пятилетние дети знали и значение, и мерзкий смысл этого слова.)
Много раз, став взрослой, я задавалась вопросом: почему все-таки брат бывал порой так жесток со мной? Я никогда не сомневалась, что Юра любил меня, уверена, что спроси у него, не предпочел ли бы он, чтобы он был единственным ребенком в семье, а меня чтобы вообще не было, он бы без раздумий ответил отрицательно. Теперь, на склоне жизни, я пришла к какому-то, может и неверному, объяснению: Юра ведь прожил чуть ли не на целых два детства больше, чем я, правда? У него было пять лет вообще без меня, и они делились на «детство с папой» и «детство без папы». Я и сейчас не знаю в подробностях, как тогда что было, — это та тайна, которая оберегалась в нашей семье особенно тщательно. И огромная часть груза сохранения этой тайны вынужденно легла не на плечи даже, а на детскую, ранимую и очень глубокую душу маленького мальчика. Как это могло удаться? Юру никогда нельзя было заставить, бесполезно было чем-нибудь грозить. Я могу придумать только одно: ему объяснили, что «мама очень расстроится». Юра всю жизнь обожал нашу маму, и если няня, бабушка, а уж тем более если сама мама просили его молчать, он, едва ли не пятилетний, принял на себя это обязательство и никогда, никогда не нарушил его — все то немногое, что мне когда-нибудь удалось узнать о тайне моего рождения, я узнала у Марфуши, с которой мама тоже, конечно, взяла клятву молчать, но которая со временем мне все-таки кое- что приоткрыла, опять же из-за того, чтобы я к маме не приставала, а то «мама очень расстроится». Марфуша тоже всю свою жизнь обожала нашу маму.
Юрины «проказы», иногда и жестокие по отношению ко мне, не прекратились и после возвращения из эвакуации — не хочется приводить примеры. Немало этому поспособствовала сама наша мама, едва ли не сразу по нашем приезде объявившая «соревнование» между нами: кто быстрей начнет «дядю Гришу» называть папой? Эта идея была провальной в самой своей сути хотя бы уже потому, что было заранее ясно, что победителем «соревнования» выйду я. Для меня здесь не было никаких трудностей, которые надо было преодолевать: фактически еще в Башкирии я привыкла внутри себя и в разговорах с няней считать, а значит, и называть Григория Сергеевича папой. «Биологическая» сущность этого понятия мне еще не открылась, и если человек жил с нами и «вел себя» как папа, то он и был папой. А как иначе? Но победить мне не удалось, соревнование просто не состоялось — брат наотрез отказался принимать в нем участие, а заодно отказался и произносить слово «папа» по отношению к Григорию Сергеевичу. «Дядей Гришей» он его тоже не называл, понимал, что никакой он нам не дядя. В общем, он долгие годы никак не называл человека, имя которого носил. Просто избегал обращения, а значит, их разговоры друг с другом сводились к самому необходимому минимуму. Стоит ли говорить, что и отношение папы к нам получилось совершенно разным,— меня он полюбил, искренне и на всю жизнь, а Юрой фактически мало интересовался. И мама ничего не могла с этим поделать, совсем ничего.
И даже когда брат стал юношей, а я подростком, для него остались характерными такие «цеплянья» ко мне время от времени. Ну, вот пример. Не только в войну, но и в послевоенные годы нас не баловали походами в «настоящую» фотографию — у меня сохранилось буквально две-три фотографии от всех моих детств (лет восьми, лет десяти и десятиклассницей, других не припомню). Но когда требовались фотографии на документы, тут уж ходили, делали шесть фотокарточек 3Ѕ4. Обычно оказывались лишние, и мы с Юрой всегда обменивались ими друг с другом. Однажды мне срочно понадобилась такая маленькая карточка, и я попросила у Юры дать мне какую-нибудь из его запаса. В ответ категоричное: «Нет!»
— Ну почему, Юра? Вот когда тебе была нужна срочно твоя фотография, я же тебе отдала!
— Никогда тебе этого не прощу!
И повернулся спиной.
Но это я забежала далеко вперед. Пока еще шел 1943 год, и нам предстояло возвращение из эвакуации. Первой, раньше нас, вернулась бабушка. Вернулась к новому учебному году, в свою школу и в свою комнату в квартире 7. Комната годы нашей эвакуации простояла пустая. Папа, как ответработник высокого ранга, переезжал вместе с правительством, а мама— вместе с папой (одно время правительство находилось в Куйбышеве, потом родители долго жили в гостинице «Москва», освобожденной на это время от «обычных» жильцов). За нами прямо в лесничество приехал какой-то сотрудник наркомата, одетый как военный, только без погон. У него были и документы, и билеты на поезд. Поезд был больше похож на обычный пассажирский, чем тот, каким мы ехали в Башкирию. Не то чтобы у нас было отдельное купе, но все же мы занимали уже четыре полноценных места рядом. А багажа у нас никакого и не было, кроме пледа в черную и серую клетку, он еще долго жил потом с нами, до полного истления. В дороге «гонец» расска зывал, где мы теперь будем жить в Москве. Будущий наш дом он называл Домом Правительства (оказалось, что это было его почти официальное название), и в этом необыкновенном и очень высоком доме из окошек был виден Кремль, а в самом доме был лифт. Мы оба с братом не знали, что это такое, но брат не