там, где их вполне можно избежать, стилистические диссонансы, не вполне осознаваемые авторами, – всякий раз, когда кажется, что литературный язык это преодолел, все начинается сначала.
Нагляднее всего это заметно на примере украинских переводов и перепевов начала XIX века, а также нехудожественной прозы, которая вся, по крайней мере до Пантелеймона Кулиша, то есть до 1840-х годов, создается в сказовой форме – от лица очередного пасичника: он не обязательно присутствует в тексте, но очевидно, что это голос не образованного дворянина или разночинца, а деревенского деда. Писатель вынужден говорить не вполне чужим, но уж точно не своим голосом.
Показателен случай Шевченко. Вся его русская проза (включая дневник) – насквозь цитатна: тщательно воспроизводятся интонации и конструкции неродного языка. Но украинская проза – и в письмах, и в предисловиях с послесловиями – цитатна не менее: все та же разговорная интонация с уклоном в шутовство. Шевченко прячется за иронией, потому что в обоих языках не находит адекватных средств выражения: они доступны для него только в украинской поэзии.
Отказ (хотя бы частичный) от «котляревщины», та стилистическая революция, которую романтики осуществили в 1820 – 1830-е годы, – одно из важнейших событий в истории украинской литературы. Пожалуй, не менее важное, чем появление самой «Энеиды». Молодой Шевченко, «вербовавший» себе предшественников где только мог, написал восторженную хвалу покойному Котляревскому; девять лет спустя, в 1847-м, он уже называет бурлескную поэму «хиханьками на московский лад» («сміховина на московський шталт»). Мы должны понять, что Шевченко был искренен – и прав! – в обоих случаях.
Еще в конце 1820-х Гулак-Артемовский объяснял Квитке-Основьяненко, что «язык неудобен и вовсе не способен» к тому, чтобы написать на нем «что-нибудь серьезное, трогательное», – а все усилия Квитки доказать, что «от малороссийского языка можно растрогаться», привели только к появлению ультрасентиментальной повести «Маруся», все достоинства которой только в этих усилиях и заключаются.
Обратимся к украинским переводам: Дмитрий Чижевский, весьма недоброжелательно относившийся к тому, что он называл украинским классицизмом [19] , приводит два примера из Гулак-Артемовского: его версии «Рыбака» Гёте и оды Горация (II: 3).
Вона ж морга, вона й співа...
Гульк!.. приснули на синім морі скалки!..
Рибалка хлюп!.. за ним шубовсть вона!..
І більш ніде не бачили рибалки...
Круги от этого «хлюпа» пошли на полторы сотни лет – вплоть до позднесоветских текстов, что свидетельствует о непрерывности традиции, которую неплохо было бы и прервать.
А вот во что превратился Гораций («Хранить старайся духа спокойствие / Во дни напасти; в дни же счастливые / Не опьяняйся ликованьем, / Смерти подвластный, как все мы, Деллий»):
Пархоме, в щасті не брикай!
В нудьзі притьмом не лізь до неба!
людей питай, свій розум май!
як не мудруй, а вмерти треба!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ори і засівай лани,
коси широкі перелоги
і грошики за баштани
лупи – та все одкинеш ноги!
Травестия травестией, но «котляревщина» пробиралась и в сочинения, ей всецело чуждые. В 1831 – 1836 годах Гребёнка напечатал «вольный перевод на Малороссийский язык» поэмы Пушкина «Полтава»: шаг важный, призванный доказать эстетическую полноценность украинского языка. Переводчик прекрасно это осознавал; а Квитка так даже и плакал, читая.