Когда приступом Магомета
Византия была совсем осаждена,
Единым только тем она побеждена,
Что зрелу разуму они не подчинились
И все, вбежав во храм, во храме затворились.
Утверждение поэта, что надо было, «всем соединясь», отражать натиск врага, обращено к современному ему славянскому миру.
Однако вернемся к не столь назидательным истокам русского «Текста Софии» (или, может быть, текста невозможности такого текста) — туда же, где находятся и истоки русского текста как такового, к «Повести временных лет»: «И пришли мы в Греческую землю, и ввели нас туда, где служат они Богу своему, и не знали — на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом, знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах». Лучше не скажешь и сейчас о силе эстетического воздействия внутреннего пространства Софии. Именно здесь случился с нами первый эстетический укус в орган веры. А вот древние жители Крита, говорят, были устроены так, что когда их кусала змея, то она же и умирала…
Думается, ближе к истине насчет характера того, что реально удалось наследовать, оказался Василий Розанов: «Разлагаясь, умирая, Византия нашептала России все свои предсмертные ярости и стоны и завещала крепко их хранить России. Россия, у постели умирающего, очаровалась этими предсмертными его вздохами, приняла их нежно к детскому своему сердцу и дала клятвы умирающему…» [12] А суть этой клятвы заключалась прежде всего в том, чтобы хранить в сердце чувство смертельной ненависти к западным племенам, более счастливым по своей исторической судьбе. Так Второй и Третий Римы стали степенями отрицания первого — заемное неприятие… И воспринятый при этом христианский дух оказался опосредованным, утяжеленным множеством обременений, которыми византийское православие за несколько столетий успело уснастить христианскую веру и которые стали не приближать человека к Христу, а, напротив, удерживать в некоторой дистанции. Для Владимира Соловьева византизм стал синонимом неспособности и нежелания выполнять главные жизненные требования христианской веры. Христианская идея оказалась для византийцев не движущим началом жизни, а лишь предметом умственного признания и обрядового почитания. Среди «общественных грехов» византизма — равнодушие государства к неформальной религиозно-гражданской, религиозно-нравственной жизни людей и к задачам ее развития [13] .
Как и вся современная публика, я преодолел пространство между внешним византийским утяжелением и внутренним освобождением, войдя в храм в центральный — а сейчас единственный — вход с западной стороны, окинув взором слева внизу, в глубокой яме, останки второй из предыдущих, а именно — Феодосиевой Софии. Когда-то этими воротами имел право пользоваться только император, да и то лишь во время больших праздников (в обычные дни попадая в собор по специальному проходу прямо из несохранившегося Большого дворца). В сводчатом Вестибюле воинов, где император оставлял меч и охрану, видны следы знаменитой мозаики времен Юстиниана. Над дверью же, ведущей далее, в нартекст (притвор, от греч. «ларчик», «шкатулка»), мозаика уже Х века, времен Константина VII Багрянородного, с двумя императорами, Константином и Юстинианом, перед Богоматерью на престоле. Икона являет собой строго рассчитанную символическую структуру. Подобно ангелу — стражу Святой Софии, императоры вечно предстоят перед Богородицей как идеальная ограда созданных ими града и храма, о спасении которых молят они Царицу Небесную и Владычицу Константинополя. Первый преподносит Ей именно стены Константинополя, упорядоченность замкнутого пространства внутри которых противопоставлялась хаосу и неорганизованности «тьмы внешней», что придавало стенам особый смысл границы двух миров; Юстиниан вручает саму Софию.
Путеводители предупреждали, что на каждом шагу в Турции будут мозолить глаза портреты Ататюрка. Однако эти портреты были все же не столь назойливы, как портреты политических деятелей России в разные периоды ее истории. Странным образом это производило на меня куда более проникновенное впечатление, каждый день я замечал под тем или иным углом символику константинопольских стен, пусть дофеодосиевых или постфеодосиевых. В конечном виде даже современный стамбульский художественный постмодернизм предстал передо мною в образе постфеодосизма (о чем чуть позже). Стены — змеиная дрессировка.
Мехмед II перенес свою резиденцию из Эдирне в Стамбул только зимой 1457 — 1458 года, до этого приказав заселить опустевший город турками из Аксарая, армянами из Бурсы и греками из Морейи и с островов Эгейского моря. Уже в момент падения византийского Константинополя дворец византийских императоров был в таком запустении, что жить там султан счел неприличным. На руинах императорского дворца Константина в 1459 году началось и в 1465-м завершилось строительство дворца, точнее — системы дворцов Топкапы (Дворец пушечных ворот), занимающих один из семи холмов города, откуда передо мной впервые предстала панорама Стамбула с видом на бухту Золотой Рог и Босфор. В дворцах и павильонах Топкапы, около 400 лет бывшей главным дворцом Османской империи, есть как христианские, так и мусульманские реликвии — оловянный котелок Авраама, часть черепа и длань Иоанна Крестителя, волосы, стрелы, одно из писем пророка Мухаммеда, мечи четырех его халифов… Имеется здесь и третья в мире по значению коллекция фарфора, посохи и троны султанов — умственный отдых для глаза к концу дня.