дочь… а когда наконец пришел в себя, то был уже аэропорт Анадыря, хрипящий громкоговорителем грязно-серый сарай с помятыми пассажирами и сдвинутым дорожным хламом, и рейс на Пинакуль непонятно на сколько задерживался, и, не находя себе места, я купил билет обратно и уже в Магадане, выскочив из автобуса, тут же рванул в диспансер, и там, выслушав мой взволнованный рассказ, мне вытащили из папки фотографию и потом спросили: “Она?”, и я сказал: “Да. Она”, и с фотокарточки в завязанной на бантик косынке и с корзиной в руке улыбалась известная на все Охотское побережье Шурочка Виноградова, в свои восемнадцать лет она выглядела года на четыре моложе и успела уже заразить тридцать восемь человек, но теперь у нее вынужденный простой, а после окончания инкубационного периода ее под расписку выпустили, и она только бегает в ресторан за водкой, но по пьянке как-то расслабилась и по привычке раздобыла “клиента”, правда потом взяла себя в руки, и меня, если верить анализу, слава богу, пронесло, наверно, уложили отдохнуть на полати, и до утра, похоже, так никто и не востребовал, а справка, что у нее гонорея, уже давно устарела, но Шурочка ее все равно всем показывает и даже как-то гордится, а то еще подумают — сифилис; и, прежде чем снова лететь на Чукотку, пока еще действует в паспорте штамп, надо было опять доставать на билет, и оставалось самое последнее — сдать свое “красное золото” — обычно я сдаю четыреста пятьдесят грамм и сразу же бегу в бухгалтерию и получаю свои “кровные” сорок пять рублей да плюс еще талон на бесплатный обед со сметаной, и, когда после обеда я пришел за справкой, меня вдруг пригласили в кабинет, и я сначала даже обрадовался, ну вот наконец и дождался, наверно, дадут почетную грамоту и еще нагрудный значок донора-ветерана с изображением красной капли, мне его уже давно обещали; но перед вручением награды каждого кандидата решили проверить на желтуху, а заодно и на венерические заболевания, и на всех претендентов сделали в диспансер запрос, и, неожиданно для медперсонала станции, я почему-то оказался зарегистрированным, и весь мой зафиксированный рассказ теперь был засвечен и здесь, да плюс еще один за другим два прошлогодних триппера; и, вместо рукопожатия, заведующая, уже совсем седая, точно в прицел пулемета, с нескрываемым отвращением стала меня полоскать, чтобы я к ним вообще забыл дорогу, и, будь ее воля, она бы таких, как я, собственноручно кастрировала, а я, опустив голову, молча стоял и слушал, и, когда, вытащив из кармана, придвинул ей на столе уже приготовленные в кассу аэрофлота девять пятерок, она, так брезгливо поморщившись, чуть не швырнула мне их обратно в морду; а мою кровь потом из пробирок всю вылили, как будто это лак для ногтей или отрава от насекомых, а меня самого, теперь уже навсегда, прямо при мне вычеркнули из учетной карточки.
В подвале у переплетчиков я перехватил до получения командировочных червонец и ради такого события решил шикануть коньяком. И для изысканности вкуса приправил его швейцарским сыром, у нас в гастрономе вдруг выкинули. А вечером состоялся банкет и, как всегда, завершился уже традиционным скандалом, на этот раз, правда, каким-то вялым, и обошлось даже без топора.
А на скандал я нарвался по собственному желанию: нарочно затеял дискуссию про латыша. Но Зоя все никак не раскочегаривалась и хотя про вахтершу и вспомнила, но как-то без привычной боевитости. Но потом все-таки не выдержала и в конце концов распалилась уже по-настоящему, так что я и сам был не рад (как бы, думаю, не переборщить: завтра такая встреча, а тут вдруг под глазом фонарь, как-то все-таки некрасиво). И, не на шутку разнервничавшись, Зоя поставила меня на место. (Ну что, — улыбается, — гнида… допрыгался…)
Ну, я, конечно, обиделся и во избежание кровопролития подался в сторону моря.
Пришел на пирс (где еще в 68-м припухал в качестве шлюпочного на вахте и где потом, когда вместе с ящиком водки повез “на хора” камчадалам тутошнюю Офелию, мне начистили рыло: меня на пирсе ждут, наш “Иваново” тоже на рейде, и я на него должен переправить команду, и даже пустили из ракетницы салют, а я все еще на “Стрельце” и уже не вяжу лыка; и за бутылку “Зверобоя” пришлось уламывать шлюпочного с “Капитана Ерина”, ну, и “мотыль” мне тогда по полной программе и отстегнул) — и такая меня вдруг разобрала тревога, наверно как Эрика Махновецкого на Хасыне, когда ко мне вдруг прибежала его жена. Эрик дал ей задание — предупредить всех “наших”, чтобы держали язык за зубами, и привезла мне подборку Ходасевича, я оставил ее Эрику до встречи. А погорел он тогда на самиздате, давал товарищам на Хасыне читать Даниэля, ну и, конечно, мне — “Говорит Москва”.
Вдобавок ко всем нашим дням танкиста или, например, пограничника вдруг объявили еще и “День открытых убийств”. И в этот день ты можешь кого угодно шлепнуть и тебе за это ничего не будет. Ну а по радио Левитан так взволнованно предупреждает, чтобы не “тянули резину”. Сегодня или никогда. И все, конечно, на бровях, а в центре внимания художник и его хахальница. Все еще уговаривает уконтрапупить ее мужа, но художник никак не может решиться. И она его за это стыдит и даже обзывает “слякотью”, но это все равно не помогает. А ее муж тут же, в этой же самой компании, и тоже все кого-то никак не укокошит. И так весь день с утра и до самого вечера. А вечером уже сам автор приходит на Красную площадь, и тут ему вспоминается война, и со свастикой на броне уже показался танк... за ним еще один... и еще... и крупным планом вражеское дуло… пора и вытаскивать гранату... и вот он уже сам себе командует: ну а теперь — рвануть за кольцо!!! — но танк на самом деле совсем не танк, а Мавзолей, а высунувшиеся из люка морды фашистов — обычные в надвинутых на лоб шляпах сталинские “соколы”...
Конечно, все это очень гражданственно и смело, но я тогда еще до таких высот не дорос.
А потом с улицы Дзержинского приехал воронок, и вылезшие из воронка орлята в отсутствие хозяина (Эрик был в камералке) нанесли ему при помощи отмычки визит вежливости, и, уловив из дыма отечества запах опасности, Эрик рванул им наперехват и дрожащими от волнения пальцами все никак не мог попасть ключом в замочную скважину, но когда все-таки попал, то обнаружил, что ломится в открытую дверь, и сначала, конечно, возмутился и потребовал предъявить ордер на обыск, но потом видит, что все — хана, и как-то сразу сник и выдвигает им из-под кровати чемодан, а в чемодане — сплошной самиздат — и Мандельштам, и “Доктор Живаго”, и Зинаида Гиппиус… а также письма с мыслями о существующем строе, и даже из тюрьмы, Эрик мне из них цитировал выдержки (а сам он тогда штудировал уже не Шопенгауэра, а Ницше), и его кореш откуда-то из Мордовии все еще ему писал, что житуха так себе, дрянь, ну а делать там, на нарах, по правде говоря, совсем нечего, вот и приходится заниматься натощак онанизмом.
И весь поселок потом еще хвалился, что “дело Маха” даже осветили по Би-би-си, но мне что-то не очень-то верится, хотя, с другой стороны, в тот год это была единственная политическая вылазка на всю Колыму.
Обо всем об этом я как следует передумал и утром, когда запели гимн, возвратился обратно в барак; и, против обыкновения, дверь в комнату была уже не заперта, а весь барак целиком с последними звуками хора обычно отпирает Лаврентьевна.
Я кинул Зое палку и к половине девятого ушел на работу, а перед обедом подошел к начальнице и во избежание неприятностей предупредил, что после обеда уже не приду (после обеденного перерыва