от яви, ибо там сильна инерция цивилизованности и законопослушания. Чего нельзя сказать о нашем нравственно разлагающемся обществе.
Не в том ли выход из целого помраченного эона, чтобы вернуть прежние значения и прежний вес тому, что называется смирением?
Подлинно смиренным является человек, становящийся таковым, —
д о б р о в о л ь н о испытывающий страх Божий. Чтобы прочувствовать его, не обязательно быть воцерковленным христианином. Потому что страх Божий, позволю себе такую формулировку, — это первичное оформление «детского страха», о котором писал Юнг. По его словам, «нам хорошо понятен страх ребенка и дикаря перед лицом огромного, незнакомого мира. Этот страх есть и у нас (взрослых людей. — Ю. К. ), на нашей детской изнанке, где мы тоже соприкасаемся с огромным, незнакомым миром» [34] . Так что страх Божий — это не только страх перед Божьим судом [35] . Это и трепетное изумление перед величием Творца и Вседержителя (на что наводит уже одно только созерцание звездного неба [36] ), способность «в безмерной разности теряться» (Державин), это ощущение собственной малости и преходящести, собственной нечистоты и неполноты, собственной греховности, наконец.
Испытывать страх перед «верхней бездной» естественно и нисколько не зазорно; скорее зазорно для взрослого человека испытывать детский страх или, скорее, страхи, которыми полнится современная массовая культура. Столь же естественно испытывать страх перед «нижней бездной», которую человек заключает в самом себе.
Разработка этой темы способна произвести революцию в умах или, во всяком случае, стать важной ее составной частью. Что такая революция возможна и необходима, у меня, например, сомнений не вызывает. Розановская мысль о том, что слово способно повернуть вокруг себя мир, нисколько не устарела. Подтверждение тому: «революция в сознании», провозглашенная западными культурными революционерами в 60-х годах прошлого века, частично все-таки совершилась (а не частично никакие революции не совершаются).
Разумеется, в «музыке» национальной души смирение может быть лишь одной из тем, контрапунктически соотнесенной с другими темами. Так, смирение не «отменяет» дерзания, чувство собственной греховности не стопорит волю к творчеству, скорее наоборот. Вслед за некоторыми средневековыми богословами Делюмо называет грех «счастливой виной» (felix culpa), ибо он является источником внутреннего напряжения, которое побуждает к творчеству (похожие мысли находим и у Бердяева). Смирение вступает в клинч с дерзанием, и из этого рождается нечто. Но чтобы клинч состоялся, надо, чтобы наличествовало смирение и чтобы наличествовало дерзание. Вообще похоже, что основные начала, коими призван руководствоваться человек в своем поведении, становятся истинными тогда, когда они ходят парами: таковы свобода и несвобода, таковы смирение и дерзание.
Со своей стороны смирение удерживает от неистовств всякого рода, в том числе и тех, что связаны с верой, — от изуверства.
Смирение делает легкими человеческие отношения. Оно «украшает» человека лучше любых других украшений. Сохранявшемуся чувству смирения в большой мере обязано обаяние прежней России, страны деревянных городов и неторопливых годов,
Где так много было скрыто
Чистых сил и вещих снов.
(Федор Сологуб)
Прот. Александр Шмеман назвал смирение самой привлекательной чертой русских людей, знакомых ему, как и нам, уже больше из книг. Если кто не читал о. Александра, поясню, что он совсем не фундаменталист; напротив, мне не приходилось читать православного богослова, у которого я нашел бы такую степень приятия «современной жизни» (западной жизни 1950 — 1970-х годов), в которой смирения очень мало.
Но сколько бы в той, прежней России ни песнословили ангелы, черти, согласно еще одной пословице, не только не сдохли, но даже еще и не захворали. Чем их происки закончились, хорошо известно. Один из героев «Жизни Клима Самгина» незадолго до революции пророчествует: «Народ хочет свободы, не той, которую ему сулят политики, а такой, какую могли бы дать попы, свободы страшно и всячески согрешить, чтобы испугаться и — присмиреть на триста лет в самом себе». Первая часть этого пророчества сбылась, что неудивительно, ибо сделано оно уже postfactum (первую часть романа, откуда взята приведенная цитата, Горький писал в 1920-е годы). Сбудется ли вторая?
А если сбудется, то явится ответом не только на злосчастие отечественной истории века