начала тридцатых годов, и белое с золотом великолепие сороковых и начала пятидесятых.
Всё большое — стиль, пространства (империя от знаменитой горы Брокен до сопок Курильских островов, от Шанхая до Северного полюса). В этой империи фантастика мешается с реальностью, утопии — с действительностью.
Царство идеи, очищенное от унижений и бытовых подробностей, мир, где бюрократическое безумство замещено мистикой этого «Большого стиля».
Нужды нет спорить о том, насколько правдив этот образ. Он вовсе не правдив, но прочность его не в исторической достоверности.
Мюллер в известном романе Юлиана Семенова и куда более знаменитом фильме, по нему поставленном, указывает на «обращение к нашим детям, к тем, которым сейчас месяц, год, три года... Тем, кому сейчас десять, мы не нужны: ни мы, ни наши идеи; они не простят нам голода и бомбёжек. А вот те, кто сейчас ещё ничего не смыслит, будут рассказывать о нас легенды, а легенду надо подкармливать, надо создавать сказочников, которые переложат наши слова на иной лад, доступный людям через двадцать лет». Но гитлеровская Германия была государством весьма систематическим, вот в чем дело.
И людоедская сущность этого государства съела в национальной литературе все живое. Были уничтожены или изгнаны не только собственные Мандельштамы и Ахматовы.
Твардовского у немцев не было.
Была, кстати, великолепная архитектура, интерес к которой сейчас возрастает — без всякого пиетета к идеологии, шедшей «в пакете» с этой архитектурой.
А вот Твардовский у них не возник, не мог возникнуть, и в этом отличие двух армий.
В чем Ерофеев, о статье которого речь шла в самом начале, был прав — так это во фронтальном кризисе трех типов литературы семидесятых — восьмидесятых годов. При этом он совершенно не предчувствовал появления ничего подобного современной радикальной молодежной литературе.
Почти никто, как и, собственно, Ерофеев, не мог двадцать лет назад предположить советского ренессанса. То есть интерес к эстетике Российской империи был очевиден, это была Россия-которую-мы- потеряли, причем не реальная историческая Россия, а особая страна начала ХХ века, без ее противоречий, угрюмой злобы и бюрократического бессилия. Серебряный век глазами небедного участника.
С СССР случилось то же самое. Это небесный, светлый СССР, вернувшийся с войны, где ордена горят на отглаженных кителях и острые шпили высотных зданий тянутся к небу.
Один специалист по истории архитектуры лет десять назад, разбирая очередную столичную новостройку, писал, что за все прошедшее с пятидесятых годов время государственная архитектура не нашла ничего сильнее, чем пресловутый сталинский ампир, и только и может, что отражать его в своих черных, непрозрачных извне стеклах.
Примерно то же случилось и с советской литературой — современная лишь отражает ее в кривых или точных зеркалах. Вот недавний случай молодого писателя Михаила Елизарова, чей роман «Библиотекарь» получил Букеровскую премию в 2008 году. Сюжет романа построен как раз на том, что во внешне унылых книгах забытого советского писателя заключен мистический смысл. Вокруг этих книг возникает тайное общество и раскручивается интрига. А вот и вышедшая в серии «Жизнь замечательных людей» книга Захара Прилепина о Леониде Леонове, который давно стал одним из синонимов советского классика.
Что-то подобное происходит и со всей советской литературой, да что там с литературой — с советским стилем. Это закономерный откат к прошлому, связанный с разочарованием в новой эстетике.
Именно Твардовский сочетает и «деревенское», и «советское», и «военное» — ключевые образы прошлого, которые сейчас перекатывает в своем кармане общество. Что достать, что приспособить к нынешней жизни?
Ведь в любое время есть этот выбор — между свободой и смирением, между задачей ближнего времени и перспективой. Всегда много говорят о нравственном выборе «предать или не предать» и куда меньше — о том мелком насилии над собой или ближними, что лежит вне борьбы с какой-нибудь страшной структурой, с тем государством, что в описании Виктора Шкловского всегда, во все времена не понимает человека. Шкловский говорил уже мертвому Хлебникову: «Прости нас за себя и за других, которых мы убьем. <...> Государство не отвечает за гибель людей, при Христе оно не понимает по-арамейски и вообще никогда не понимает по-человечески. Римские солдаты, которые пробивали руки Христа, виновны не больше, чем гвозди. А все-таки тем, кого распинают, — очень больно» [26] .
Государства разного типа перемалывают поэтов, как крестьян.
Как ни странно, история того, что называется «общественной деятельностью» Твардовского,