— А как теперь до города добраться?
— Ты ж в другую сторону ехал?.. Подожди, дрезину подгонят, в дистанцию позвонили.
— Да бог с ним, я бы уж обратно…
— Иди обратно до шестьдесят шестого поста. Скоро пойдет обратная электричка. Если не отменят.
Я хотел спросить что-нибудь еще в безнадежной надежде, что он как-нибудь все же раскроется, но он посмотрел мне в глаза тяжелым проницательным взглядом:
— Кончай ерундой заниматься.
И я заткнулся.
Хрустя и оступаясь в свеженькой щебенке, я шагал среди чахлых болотных сосенок так долго, что в конце концов мне открылось: это и есть та самая железка от Воркуты до Воркуты-Вом, которую отец тщетно высвобождал из-под снега. А потом вдоль путей протянулась бесконечная полоса утоптанного песка, и я понял, что иду по зунтам, возвращаясь в утраченный рай своего детства. Правда, лужи с червонной водой все не было и не было, зато едва различимый сладостный запах, который я великолепно помнил, только никак не мог опознать, был несомненно тот самый, эдемский, и я устремлялся к нему так же уверенно, как полярный исследователь к Полярной звезде. Запах рос, рос, ширился и наконец с полной очевидностью превратился в вонь заброшенного станционного сортира, не знавшего унижения пронзительной хлорной пены.
Да, я оказался в раю своего детства. Все его цветы — полынь, репейник, крапива — радостно кивали мне из канав. Правда, не хватало белены, лебеды и конопли, зато пыль, рытвины, колдобины, ржавые железяки — все было на месте, только разбавленное раз так в пятьдесят, лишь с сортиром вышла передозировка. Наш резко континентальный климат любую субстанцию зимой обращал в камень, а летом в перекаленный артиллерийский порох. В здешнее же верзилище я не смог даже войти. Однако стоило мне занять самую дальнюю скамейку на пустынной рассыпающейся платформе, как запах вновь сделался волшебным. Любое место, где ты не знал смерти и сомнений, обращается в рай.
То-то отец без конца звал меня посетить свою Терлицу, стертую с лица земли огнем и свинцом… На что я лишь снисходительно улыбался.
Хорошее мартовское утро, и — страшная усталость к концу дня. Сначала наскочили на промоину, а дальше пошли переметы, перерезающие дорогу сугробы. Уставшие, мокрые, мы еле добрались до ночлега. Утром двинулись дальше, и снова: и день солнечный, и ветра нет — и откуда переметы! Вскакивали и выскакивали с лопатами из кузова и — за старую песню: “Раз-два — взяли, еще взяли…” На третий день мы решили бросить машину и идти пешком. Двадцать пять километров в день — это игрушка. А дорога одна — по реке. Вот так мы за несколько дней добрались до Абези (или до Сивой Маски?), где была перевалочная база от нашей Усть-Воркутинской. Кажется, тут заправлял дядя Коля Никитин, и с ним без свидетелей мы попрощались, как сын с отцом. Обнялись крепко и расцеловались, даже слезы выступили на глазах, ведь некому было улыбнуться по поводу нашей сентиментальности. Дядя Коля знал, что я убежденный коммунист, а у него были плохо осознанные эсеровские замашки, но и сейчас снова наворачиваются слезы. А ведь оба мы культивировали в себе черствость, чтобы меньше страдать…
Так мы пешком дошли до Усть-Усы. Долго ходили по поселку, пока нас пустили ночевать. Неудивительно, ведь бытовики (так для благозвучия называли уголовников) немало досаждали всем. А на следующий день получили по воркутинским справкам заветные паспорта. Тут бы написать о праздничном настроении, о мечтах и полетах фантазии… Да только не было этого ничего, было лишь чувство неопределенности. Не терпелось, конечно, повидаться с родными, — это, как ни топи в себе, все равно вынырнет, — хотелось к друзьям, хотелось скорее узнать все, что до сих пор скрывалось в неизвестности. Но идти пришлось снова пешком, хоть уже с бoльшим чувством свободы. Нет, не в паспорте дело, что-то он меня не радовал. Хотя очень обидно было, когда я его потерял в 1966 году. Да и фото было жалко: наголо остриженная голова, лагерная гимнастерка стали для меня дорогой памятью. Милый мой друг, ныне, увы, покойный, мечтал устроить вечер, когда мы все наденем лагерное облачение и будем есть ржаные галушки с плохо отваренной соленой треской. Не довелось нам. Теперь я один должен об этом рассказывать.
Пару раз мы подъезжали, причем один раз это чуть не закончилось скверно. Догнала нас машина с закрытой будкой в кузове. Остановили, нас посадили в будку и заперли. Подъехали к очередной командировке, и шофер пошел туда быстренько перекусить. Но прошло полчаса, час, полтора — мы стали замерзать. Сначала начали бороться, но тесно, чувствуем, что коченеем, какая-то пустота образуется между телом и одеждой. На мне грубошерстное пальто Шкляра, однако на морозе все превращается в тоненькую паутинку. Стучим, кричим — ни звука, нужно ножами резать будку, но как решиться на порчу казенного имущества? Врагами народа из-за окончания срока мы быть не перестали — готовая антисоветская организация… Шофер, как опять-таки и положено, явился в самый критический момент.
Пассажирских поездов на Котлас еще не было, и мы попросились — за мзду, конечно, — в прицепной вагон, в котором ехала бригада. Вся она состояла из бытовиков, и всю ночь они играли в карты и пьянствовали, беспрерывно вскрикивая то от восторга, то от негодования. Но особенно мы уже не боялись, так как были свидетели, что мы садились. Однако мои спутники были верны себе — ножи держали под подушкой. И в Котлас — мечту многих лет — мы приехали под вечер и в сильный мороз. Кинулись на вокзал, но он был битком набит до самых дверей. Возле выхода стоял наш старый приятель Филиппов. Он служил в ЧК в Полтаве чуть ли не комендантом и знал Короленко (ума не хватило разузнать какие-нибудь подробности об этом замечательном человеке!). И даже он, здоровый мужик, не мог протолкнуться в здание, пришлось искать счастья в городе. Долго мы бродили из дома в дом, но вид наш не внушал доверия, несмотря на мои очки. Только на самой окраине добродушная старушка согласилась нас впустить и рядом со своей деревянной кроватью набросала на пол какого-то тряпья. Оставив котомки с барахлом, мы