В статье Кукулина как раз и превалирует эта идея непрерывности и неотменяемости литературного авангарда. Что видно хотя бы по попыткам представить персоналии статьи в виде верных хранителей и продолжателей авангардных традиций начала прошлого века, когда Кукулин, например, именует поэта Скандиаку [21] «авангардисткой», заявляя, что «ее статус в современной поэзии отдаленно напоминает статус Хлебникова в 1910 — 1920-е годы ХХ века»...
Дело, конечно, не в личных предпочтениях — в отношении многих поэтов мои симпатии как раз вполне совпадают с симпатиями Кукулина (Херсонский, Круглов, Родионов...). И не в стремлении критика нащупать какие-то новые эстетические тенденции — это-то можно только приветствовать. А в том, что разговор об эстетике и о стихах подменяется снова классификациями и дедуцируемыми ex nihilo таксономиями, выдающими желаемое (с точки зрения отмеченного Аствацатуровым стремления неомодернистов «верховодить и оценивать») — за действительное.
Впрочем, проблема даже не в неомодернизме — против которого я ничего не имею, просто считаю его эстетически исчерпанным (уже или пока — покажет время), — а в самом методе. Поскольку мне в разговоре о стихах кажется важнее противоположный путь. Не волюнтаристски-дедуктивный, а, условно говоря, умеренно-индуктивный, от частного — к общему. Вчитаться в поэтический текст, полагая его важнее литературных статусов и принадлежности авторов к тому или иному течению. Дать прозвучать самому стихотворению, микшируя собственный комментаторский голос.
А что до течений и групп... «Каюсь, что я в литературе скептик, чтоб не сказать хуже — и что все парнасские секты для меня равны, представляя каждая свои выгоды и невыгоды. Ужели невозможно быть истинным поэтом, не будучи ни закоснелым классиком, ни фанатическим романтиком?» (Пушкин. Письмо к издателю «Московского вестника», черновая рукопись). Что тут еще добавить?..
sub Без Запада /sub
В восьмидесятые — девяностые поток переводимой западной классики двадцатого века (как и поток философии и эстетики) еще создавал впечатление сохраняющейся избыточности, жизненности западной литературы. Да и хронологически те десятилетия еще были ближе ко временам «классиков»: Элиот, Паунд, Целан, Сартр, Ионеско, Бёлль... — все это виделось еще где-то рядом, на расстоянии одного-двух поколений. Казалось, что Запад так и будет оставаться экспортером новых литературных течений и имен.
С конца девяностых литературная ориентация на Запад заметно ослабла. Как, отчасти, и в политике — но без ее, думаю, воздействия; просто общий вектор. И причина этого не только в России и ее возросшей закрытости, но в тех процессах, которые происходят на Западе. А именно в том, что, как пишет в своей книге «Мир без смысла» — интеллектуальном бестселлере девяностых — Заки Лаиди, на Западе после окончания «холодной войны» возник «кризис смысла». «Мы не имеем в виду под этим начало шпенглеровского заката Запада, который так часто провозглашался и столь же часто отменялся», — поясняет Лаиди; речь о неспособности нынешнего Запада обосновать универсальность собственных оснований, порождать новые смыслы в отсутствие внешнего врага. «Источники смысла и исторически наличные модели оказались исчерпанными» [22] .
В литературе это ощущается особенно остро. Наиболее заметные и переводимые западные прозаики «нулевых» — Коэльо, Браун, Буковски, Бегбедер... — в русском литературном сообществе вызвали неоднозначную, скорее скептическую реакцию. Что касается западной славистики — того ее сегмента, который занимается современной русской литературой, — то, несмотря на отдельные исключения, уровень шестидесятых — восьмидесятых годов прошлого века ею безнадежно потерян. «Запад», его университетские, писательские, издательские и премиальные институты все более перестают восприниматься как важный источник легитимизации для русского литератора.
Эту де-вестернизацию русской литературы 2000-х можно оценивать по-разному. Можно считать ее признаком провинциальности и низкой конкурентоспособности на мировом литературном рынке. Можно — естественной «протекционистской» реакцией на размывание национальных литератур. Главное, что после вестернизационной эйфории конца восьмидесятых — девяностых, затронувшей литературу не в меньшей степени, чем политику, пришел период более критичного, холодного взгляда на Запад.
Что касается поэзии, то тезис о ее застое на Западе вообще стал общим местом российской литкритики «нулевых». Как несколько категорично высказался в ходе «новомирской» дискуссии Леонид Костюков: «Возникает впечатление, что ббольшая часть чудесных находок уже в прошлом, что русское стихосложение (а вслед за ним — и поэзию) ждет скучная старческая общеевропейская судьба» [23] .
Это утверждение, правда, вызвало полемический ответ на сайте OpenSpace: «Подобные утверждения о состоянии мировой или европейской поэзии <...> почти всегда произносятся именно так, впроброс, как если бы аргументация была излишней. Между тем хотелось бы по крайней мере представлять себе степень осведомленности критика (вообще критика, не именно Леонида Костюкова, который далеко не одинок в подобном отношении к мировому контексту) о происходящем в актуальной франко-, немецко- и англоязычной поэзии, не говоря уже о поэзии польской, хорватской или португальской. Если это представление составлено по редким, случайным (и, увы, далеко не всегда адекватным) журнальным публикациям, говорить не о чем. Если же автор действительно знаком с текстами Ингер Кристенсен, Бориса Билетича, Леса Мюррея, Пола Малдуна, Димитриса Яламаса и Казимиро де Брито (здесь могли быть и другие имена), то хотелось бы какого-то более подробного, что ли, разговора
о том, чем эти стихи такие уж старческие, скучные, недопоэтические и др.» [24]