Современность и актуальность поэзии Вениамина Блаженного обусловлены не стремлением идти в ногу со временем, а, напротив, абсолютным и сознательным выпадением автора не только из системы социальной (и в том числе литературной) иерархии, но и из своего исторического времени. Где Чичибабин перепрыгивает через цензурные рогатки, теряя клочья собственной плоти, Блаженный проходит их насквозь, не замечая. В его мире Сталин не умирал — он в нем и не рождался. Его стихи не отражают впрямую даже основных вех биографии, не говоря уже о событиях в масштабе страны. (Исключение составляет, пожалуй, только тема холокоста. Стихотворение «Ушел и ты с ведерком для песочка...», где мать ласково напутствует сына к вырытой для него и других младенцев яме, — одно из самых страшных не только в «Сораспятье», но и во всей русской поэзии.)
Апокалиптическое сознание преграждает социальным реалиям путь в стихи — большинство из них могло быть написано и до революции: ничего в текстах не изменилось бы. Кошки, собаки и воробьи все так же смиренно взывали бы к Богу, подымая головы над грядками строк. Отец, мать, брат, Бог Отец, Бог Сын и сам юродивый лирический герой все так же переходили бы из текста в текст. Смерть, разлучающая мать и сына, весит не меньше, чем ГУЛАГ и Лубянка вместе взятые. Точнее, все это лежит на одной неизмеримой чаше.
Парадокс в том, что чем меньше исторических и биографических реалий в стихах Блаженного, чем ближе образы к символам — тем меньше дистанция между поэтом и лирическим героем.
При этом нарочитая бедность и повторяемость деталей не придает текстам тривиальности и вторичности: их внешняя простота, искушающая отнести их по ведомству наивного искусства, обманчива. (Лишний раз убеждают в этом вполне изощренные в литературном плане верлибры Блаженного 1940-х годов и более позднего времени, закономерно не включенные автором в «Сораспятье».)
В художественном мире Блаженного время исчезает для человека — так же, как не существует оно для Бога.
Я мертвых за разлуку не корю
И на кладбище не дрожу от страха, —
Но матери я тихо говорю,
Что снова в дырах нижняя рубаха.
И мать встает из гроба на часок,
Берет с собой иголку и моток,
И забывает горестные даты,
И отрывает савана кусок
На старые домашние заплаты.
(«Я мертвых за разлуку не корю…»)
Разное место занимает во вселенных двух поэтов Всевышний.
У Блаженного слово «Бог» употребляется хотя бы по разу почти в каждом стихотворении. Он проклинается и восхваляется. Но неизменную симпатию и сострадание вызывает Иисус.
Чичибабин — дитя своего времени, и самое часто употребляемое имя собственное в его поэзии — Пушкин. В «Оде тополям» Иисус понижен до литературного образа, наряду с Дон Кихотом: «...высшей правды не было ни в том, / кто на кресте, ни в том, кто из Ламанчи».
Меня давно занимает противоречие, общее для любого вида творчества. Композитор всю жизнь пишет сонаты, симфонии, оперы — мы же покупаем их оптом за сто рублей на одном-единственном mp3- диске и прослушиваем за день в качестве фона для приготовления пищи или подготовки доклада. Художник многие годы создает полотна — мы минуем их мимоходом, спеша перейти в соседний музейный зал или к фуршетному столу. Поэма «Москва — Петушки» прочитывается быстрее, чем поезд, идущий по этому маршруту, достигает конечного пункта.
«Собрание стихотворений» и «Сораспятье» — из тех книг, с которыми подобные номера не проходят. Многостраничные и суровые, они читаются как распечатанная экзистенция, заставляя следить за датами написания, поворотами биографии, оттенками эмоций, развитием того или иного мотива. Вынуждают читателя проживать долгие жизни их авторов вместе с ними. Но странное ощущение: оба поэта кажутся Несторами даже по стихам молодости. Так же как Лев Толстой рисуется читательскому воображению седобородым старцем с глубоко посаженными глазами, а Марина Цветаева — черно-белой мечтательной девушкой, высматривающей что-то поверх голов оставшихся за кадром современников,