Еще вчера вечером старший лейтенант Скуцняков доложил генералу Итальянцеву о допросе старичка-лесовичка и о своей догадке. Брать Брюха было решено в 15.00. Суббота — удобный день. Смилдяков уповал на то, что его догадка окажется верна. Он на торопливых ногах подбежал к Мэри:
— Брюх этот ваш, он ведь прячется в подвале? Во втором подвале, в нижнем, да? — перекрикивая треск пожара, нервно допрашивал старлей.
Мэри отвернулась.
Спизжяков скомандовал своим, чтобы те вызвали пожарку.
Спирдяков скомандовал хронопам, чтобы снова бежали за водой.
Прибежал на Славянку и запыхавшийся Сухарев. Отправив на задание Спетрякова, генерал Итальянцев связался с полковником и рассказал о том, где может прятаться его дочь.
Сухарев не терял времени. Он поднял воротник пальто, завязал ушанку под подбородком. Окатил себя двумя ведрами воды и бросился в пламя. Внутри что-то грохнуло. Потом ахнуло и ухнуло.
Брюх догадался о неладном слишком поздно. Он уперся обеими руками в крышку люка, слегка поднял ее, оттуда полыхнуло обжигающим. Он отпрянул, спрятал за веками зрачки. Закашлялся.
— Бллллль, там пожар!
Он опустил крышку, отбежал к стене. Та еще была холодной. Взгляд его упал на катушку с альбомом “Сержант Пеппер, живы твои сыновья!”. Алюня заскулила по-рысьи. Говорить было бесполезно, можно было только рыдать, орать, гомонить, закатывать истерики, заламывать руки, драть на себе волосы, царапать ногтями молодую кожу, вырывать глаза, бередить острым рану. Сердце слетело с петель.
Брюх присел на корточки. Воздух еще был пригодным для дыхания. Жизнь была еще вполне ничего. Линии судьбы на ладонях еще поддавались чтению.
Сухарев впивался обугленными пальцами в крышку люка, ведущую в нижний подвал. Доски горели, и не удавалось подцепить края. Пескарь ослеп. Жабры слиплись. Плавники рассыпались. Хвост поджарился. Голоса не было.
Оказывается, огонь умеет петь во всех тональностях. Только что пел в ля миноре, а вот уже перекинулся на до мажор. А припев — с модуляцией на полтора тона вверх. В каком же тогда тоне огонь возопит в кульминации?
Пламя создавало плотную и монументальную стену органного звука. В нее вплеталось перкуссионное кружево — щелчки, потрескивания, громовые удары гонга, мрачные и безжалостные синкопы взрывающихся годовых колец. Концерт, пробирающий до мурашек.
У невольных зрителей не было других мыслей, кроме: “На сколько нас хватит? Долго ли мы еще продержимся?”
Перемен не предвидится