по ностальгии». Насколько оправданна «надежда жить и объясниться / По чести с племенем чужим»?
«А есть ли там о чем вещать и петь, / Или: твоя пора — мели, Емеля»? Стоит ли «дар свободы» «чужой земли под ногами»?У поэта нет ответов на эти вопросы. Твердо знает он только одно:
На краю лефортовского провала
И вблизи таможен моей отчизны
Я ни в чем не раскаиваюсь нимало,
Повторил бы пройденное, случись мне, —
Лишь бы речка времени намывала
Золотой песок бестолковой жизни.
Но родина заставляет снова и снова находить слова для «признания в любви», и даже «сумасшедшая страна» вызывает смешанные чувства. Все же это не «черная равнина» 1918 года, к которой отсылает эпиграф одноименного цикла (из очерка В. Муравьева, опубликованного в сборнике «Из глубины»), не так все безнадежно, как полвека назад: «Светятся все же в окошке у каждой семьи / Слабой надеждой — огни на московском ветру». Покидая — скорее всего безвозвратно — отчизну, поэт просит только об одном: «Вот наша родина. Господи, будь же Ты с ней — / С этими путаными, окаянными и / Втянутыми в безнадежную эту игру» соотечественниками. И перед отъездом никак не может надышаться воздухом родины:
Вот и снежку намело. Поутру выхожу,
Скрипнув засовом, на снег из церковных ворот,
Воздухом, как уж давно не дышалось, дышу —
И ничего не загадываю наперед.
Ничего не загадывать наперед в тех обстоятельствах и впрямь было нелишне. Разрешение на выезд Сопровский и Полетаева не получили, пополнив ряды так называемых отказников.
Мне кажется, Сопровский внутренне был рад этому [8] . А через пару лет в стране начались перемены, и вопрос об эмиграции отпал сам собой.
Говоря о развитости неофициальной культуры к 1980-м годам, об обретении ею «позиции силы», мы имеем в виду не только поэзию. Речь идет вообще об искусстве, а также о философии — философии искусства в первую очередь. Советская литература, даже самая леволиберальная и самая талантливая, отличалась счастливой невинностью в этих вопросах, заведомо обрекая себя на мировоззренческую, а стало быть, и художественную вторичность. Группа «Московское время», не издавая манифестов, горячо обсуждала теорию поэзии на своих семинарах. Тон, судя по всему, задавал Сопровский [9] . Разумеется, теория понималась в «Московском времени» не структуралистски, не как теория стиха, а как философия поэзии. Главная опора — литературно-критическая эссеистика самих поэтов, от Пушкина до Пастернака и Мандельштама. Сопровский пошел дальше других по этому пути и углубился собственно в философию — хотя и в тех же эстетических целях.
Основная его философско-эстетическая работа — трактат «О Книге Иова». Этот трактат — один из важнейших, программных текстов неофициальной культуры, яркое свидетельство обретения этой культурой «позиции силы», столь важной для Сопровского.
Сопровский говорит о «Книге Иова» как о «творческой теодицее». Но и сам трактат Сопровского — это, если можно так выразиться, «теодицея творчества», поэзии, возвращающая творчеству вообще и художественному творчеству в частности его изначальный, первородный смысл, искаженный «духом разумения», тысячелетиями рационального познания и веками секуляризации, а самое главное (что, очевидно, и послужило исходным импульсом для этой работы) — прочно забытый, затоптанный советской литературой. «Вся Книга Иова есть творческое доказательство бытия Бога», — говорит Сопровский. Весь трактат Сопровского есть доказательство того, что творчество, поэзия — основа и вершина человеческого бытия.