современной духовной поэзии, может быть зачислена по обширному ныне ведомству необарокко с вкраплениями аллегоризма и притчевости. У поэтов хватает саморефлексии, чтобы это за собой заметить.
О. Сергий Круглов, имевший поэтический опыт до своего обращения, принятия сана и семилетнего молчания, с самоиронией констатирует: «Пишу барочно, как образованец!» И вот такое его размышление над литературной оснасткой поэта-священника: «Аллегория — пожилая дама, / Изношенная плоть ее пигментна, пахнет / Сорокадневной мочой и распадом, / Старушечий рот не удерживает пищи. / Внуки о ней забыли: у внуков — / Содержательная жизнь». Но: «…ты думал / (Самонадеянный!) / Что, не отведав / Кислоспертого, пьянящего молока / Из губчатых, вислых, поросших редкой щетиной, / Сосцов бабки- Аллегории, / Сможешь о поэзии хотя бы помыслить?» И действительно, Круглов, наряду с охотой к рассказыванию «историй» [14] (дабы «видеть и любить не только себя», как он объясняет в предисловии к своей книге «Переписчик»), представляет аллегории удивительной материальной и сценической живости — этакую косвенную проповедь, растворяющую в лиризме и юморе прямолинейность духовного послания.
К примеру, — Ангел Недостоинства (сменивший, видимо, по нашему
И еще: апрель (аллегорическая весна веры) — в трогательном образе юнца-неофита. «Сегодня апрель — впервые в храме. Впервые / Он хочет поставить свечку перед иконой / <…> Вот двигается неуклюже, как верблюжонок, / Пересекая все мыслимые табу внутрихрамового пространства, / Проходит между солеёй и аналоем <…> И поджигает свечу зажигалкой». То, что столь живо схваченная фигура парнишки, внеканонично «влюбленного в Христа», — условна и что речь идет о проникновении весны под церковные своды, позволяет мысли расшириться, доходя до уже знакомой нам зависимости «религии» от «веры»: «… Медь купола, камень сводов, колонн, обызвествленье / Сращений догматов, иерархий, традиций, / Цемент и кирпич канонов, / Оплавленное, как вулканическое стекло, / Напластование смыслов. <…> Если, о если погаснет / Эта небольшая, неуверенная влюбленность, / Не разгоревшаяся в любовь — / Все огромное здание рухнет». Верлибр Круглова, интонационно выверенный, псалмодичный, если можно так выразиться, — принадлежит сразу и стиховой современности, и сакральной риторике.
Искусный мастер притчи, возводящей ощутимые смыслы к духовным, — разумеется, Олеся Николаева; ее ранняя зрячесть в отношении «вещей невидимых» давно была для меня обозначена «Похвалой Ольге», написанной совершенно новым стихом — почти «акафистным». И конечно, она сама чувствует связь между этим воздушным подъятием смысла и открывшейся свободой версификации — «…расшлепанной на широкую ногу, / безалаберной, взбаламученною строфою, распахнутой, как объятья, / навстречу ветру, музыке за забором, горю-злосчастью, Богу… / Сколько же вольнодумства, однако, в складках ее широкого платья!»; «…как вовсе писать нельзя! / Но пройти по водам — возможно». На собственный лад она (отлично от Шварц, но — упорна общая тенденция) разбрасывается ролями в своем театре метафор и олицетворений, с тем чтобы собрать их под конец в одну огненную точку.
Сердце — предатель. Сердце — всадник и странник.
Сердце — охотник в засаде и зверь в загоне.
Сердце — старый дьячок, бубнящий под нос помянник.
И — чародей на троне!
И ростовщик! Шулер! Рабовладелец!..
И фарисей. И смертник. И смерд, бузящий в плацкарте.
Ну а паче — отшельник, безмолвник и погорелец.
И второгодник на самой последней парте!..
Сквозь роковые его перебои и перестуки,
сквозь кожаные мешочки его и платья —
только одно и поймешь: как ни раскинешь руки —
получается крест…
И Распятый распахивает объятья!
