Это кратчайший конспект христианской антропологии Олеси Николаевой, средоточия ее духовной поэзии, о чем еще будет сказано…
В о л ь н о е о б р а щ е н и е с о с в я щ е н н о й п и с ь м е н н о с т ь ю — замысловатая и порой ошеломляющая черта духовного необарокко. Переложения псалмов, поэтический пересказ преданий и житий, стихи на темы уставных праздников — все это в изобилии бывало раньше. Но обыкновенно оно было как бы созерцанием, любованием извне, с расстояния, исключающего риск; нынче же — вторжение в мир традиции в качестве непрошеного участника или дерзкого экзегета, пролом сквозь всё те же стены и перегородки. «Стихи о богатом юноше» (на евангельскую тему), «Попытка толкованья» (заповедей блаженства), «Исход» (израильтян из Египта) — все примерено Олесей Николаевой на себя и на сегодняшний мир, все предстает свежей задачей для ума и души. А такого отчаянного параллелизма, как в ее стихотворении «Саул и Давид» или в маленькой поэме «Плач по Ионе-Пророку», контрастного параллелизма между эпическими событиями Библии и собственным раздраем, — не стоит и искать в классических обработках подобных эпизодов [15] .
У Елены Шварц есть вариации на очень популярную в современной (и не только) поэзии тему Неопалимой Купины, на темы ветхозаветного явления Троицы Аврааму и Ноева ковчега, — и всякий раз изумляешься, как в эпизоды Писания, во время оно навязшие на зубах у любого гимназиста, а потом обновленные забвением, эта экстравагантная толковница вживляет неожиданные смыслы, оспаривать которые не приходится.
О Боже — Ты внутри живого мира
Как будто в собственном гуляешь животе.
В ужаснувшемся кусте
Пляшут искорки эфира.
«Как Ты стараешься себя сгустить, / И ангелов Тебя поддерживают крылья — / Чтобы нечаянным усильем / Всего творенья не спалить». И в финале — смелый опыт экзегезы — переброс к Страстям Христовым: «Приходит ангел — он садовник, / Он говорит, стирая пыль с куста: / Расти, расти, цвети, терновник, / Еще ты нужен для Христа». Или же — на фоне бытовой сценки: закалывают теленка, замешивают тесто — изображение Трех Ангелов, побывавших у праотца, как предчувствие главной христианской мистерии: «… Они шли. Третий чуть отставал на закате, / В винограднике алом надкусил недозрелую ягоду Он. / Ту, в чью тонкую кожицу силой любви и заклятий, / В чью оскомину будет навек заключен». (Ср.: «Сия есть кровь Моя…») «Ковчег» отделен от этих ранних стихов десятилетиями, но приступ к священному тексту у Шварц не изменился. Бог насылает потоп извне, но и пребывает бок о бок со спасаемыми: «Все это время Бог был там — / Внутри смоляной коробки…» — и обновляет сущее кратким апокалиптическим перерывом бытия, так что араратская пристань — прообраз
Ну а у Бориса Херсонского проглоченный китом пророк Иона (тоже популярнейший сюжет, он замечательно актуализирован Олегом Чухонцевым в его «Фифиа») сам превращается в огромную рыбину, то есть в символ Христа, и этот скачок от Библии к Евангелию, как и многое у Херсонского, умышленно провокативен…
Светлана Кекова, казалось бы, выбивается из строя «метафизической поэтики» — своей гармонической силлаботоникой, своими дневниково-«женскими» темами, своим растворением в ландшафте. Но не все здесь просто. Сама настойчивость, с какой она не отклоняется от избранных рифменно-ритмических маршрутов и концептуализирует такую свою неуклонность («отблеск рая в рифмах точных»; «рифма просится неточная — не берет ее рука»), говорит о том, что эти приемы стихосложения, прямо противоположные «расшлепанной» версификации Николаевой, — как раз и есть ее сверхчувственный способ «пройти по водам». Последнюю свою книгу (Саратов, 2009) она назвала «Стихи о людях и ангелах», недвусмысленно указывая на то, что двусоставность мироздания, сотворенного «видимым же и невидимым», открыта ее зрению.
Она засевает «библеизмами», как зернами, стихи, написанные на далековатые от этого посева темы; поначалу как бы случайно оброненные, эти зерна прорастают от строфы к строфе. Скажем, в элегию о минувшем («Длится память моя, как прорытый во времени лаз…») она вводит необъяснимое пока сравнение: «И сияет луна, как утративший грани алмаз, / и стремится к земле, как Исав к чечевичной похлебке». Но через строфу упомянутое вроде бы всуе имя библейского персонажа вписывается в интимный спор о первородстве между душой и телом: «Дух и плоть близнецы, как Иаков и рыжий Исав», — ну а остывшая земная страсть героини стихотворения — «позабытый горшок с чечевицей». Кекова живет в среде этих библейских реалий и аллюзий, как в собственной лирической биографии, как в нажитом опыте существования. И это, в частности, позволило ей замечательно развернуть притчу о блудном сыне — от евангельского поучения о вышнем милосердии к законам сердца:
В который раз отец выходит на дорогу,
