Временные рамки дневника — от убийства журналиста Георгия Гонгадзе до Майдана — маркируют те социальные и психологические процессы в Украине, которые и стали главной темой романа. В интервью Лина Костенко прямо сформулировала одну из системных проблем современной украинской литературы: в ней почти не отрефлексирована современность. Достаточно сказать, что «статусные» писатели на Майдан практически не отреагировали, за исключением Оксаны Забужко («Let my people go», сборник газетных заметок и интервью, изначально ориентированных на англоязычного читателя). Недлинный список конъюнктурных текстов третьего ряда забылся сразу же.
Новая литература, создаваемая после 1991 года, так рьяно стремилась оттолкнуться и оторваться от неизбывного украинского народничества, с его пониманием культуры как служения народу (об этом мы говорили в предыдущей колонке), что почти полностью отошла от осмысления социальных процессов, зарывшись в безоглядный индивидуализм. Личное переживание исторического опыта в прозе встречалось нечасто, причем каждый раз речь шла исключительно об опыте постсоветском: «Рекреации» и «Перверзия» Юрия Андруховича, «Полевые исследования украинского секса» Оксаны Забужко. Романы эти — самые резонансные за последние двадцать лет, а значит, запрос на художественное осмысление современности есть и спрос велик — но практически все процессы в общественной жизни 1990 — 2000-х годов, все вызовы нового времени оказались вне поля зрения украинских писателей; не обрела проза и «героя нашего времени». Эту социокультурную потребность и осознала Костенко.
Ее герой настолько типичен, что у него и имени-то нет. Даже броская кличка «украинский самашедший» — авторское определение, себя он не называет никак. Возможно, для русского уха название не говорит ничего, кроме очевидной отсылки к Гоголю, а вот для украинского — исполнено множества смыслов (о которых хорошо написал в обширной рецензии на роман культуролог-шестидесятник Иван Дзюба [7] ). Начать с того, что слова «сумасшедший» и тем более «самашедший» в украинском языке нет (правильно — «божевільний»): это — суржик, смешение двух языков, столь же дикое, сколь и распространенное, один из самых больных вопросов украинской жизни и одновременно — одно из самых сильных стилистических средств в литературе последних полутора веков. По крайней мере с застойных времен маска чудика не от мира сего, малость «с приветом», защищает многих украинских интеллигентов от враждебного мира; русскому читателю подобное умонастроение памятно по 1970 — 1980-м годам. «Сумасшедший, что возьмешь!»
«Самашедший» у Костенко — украинский Эвримен, чья профессия, социальное положение и т. п. настолько не важны, что толком даже не прописаны, хотя и маркированы. Вот вводные:
украиноязычный интеллигент в киевском русскоязычном окружении (не путать со злобным националистом из украинофобской пропаганды);
национальная самоидентификация четкая, но ничего от человека не требующая;
гражданская позиция — латентная;
доминанта мироощущения — уверенность в том, что ничего в стране изменить нельзя, и постоянное, все возрастающее недовольство положением дел;
призрак эмиграции героем настойчиво отгоняется — для него это стало бы окончательным поражением, — но столь же навязчиво присутствует в сознании: не с этим ли связан почти болезненный интерес к какофонии жизни мира в целом? Ощущение того, что здесь жить нельзя, «самашедший» пытается уравновесить убежденностью: везде не лучше.
И вот что еще важно: герой — программист. Не потому, что его профессия как-то важна для сюжета или даже для его способа мышления. Причина такого авторского решения (большинством читателей, кажется, не осознанная) еще и в том, что с программера (он же физик, он же итээровец новейшего времени), в отличие от гуманитария, и спроса нет за культурное строительство. Он несколько сбоку: душой болеет, а что же может сделать? Поэтому, кстати, и окружение его не говорит в быту по- украински: прослойка программистов и админов в Киеве традиционно русскоязычная, вне зависимости от политических взглядов и культурных предпочтений.
Примечательно, как роман Костенко воспринимается представителями страты, к которой принадлежат и она сама, и ее герой, — страты не профессиональной, но культурной. «Национально- демократическая интеллигенция» узнала в этом романе себя («Записки…» в этом отношении чрезвычайно достоверны). При этом эмоциональный спектр восприятия «Записок…» довольно широк, от восхищения до резкого неприятия — в основном со стороны незадачливых коллег по цеху.
Упомянутый в начале этой колонки скандал как раз и поднят «коллегами»: во Львове три литератора собрались и обсудили роман, по их мнению — вообще не роман, а социальный памфлет; «но мы же не хотим, чтобы литература была подменена журналистикой, памфлетами, пропагандой». Мнение имеет право на существование, хотя могло быть высказано и более корректно. На деле все куда сложнее. Да, роман насквозь публицистичен; нет, это именно что роман. Да, растянувшееся на полромана депрессивное состояние героя и впрямь выглядит статичной длиннотой; но 2001 — 2003 годы такими и были для страны, чьей новейшей истории посвящен роман. Да, дневник самой Лины Костенко за те же годы прочитать, возможно, было бы интересней и поучительней. Но если критики заявляют, что хотят читать записки именно Костенко, а не придуманного ею программиста, и одновременно обвиняют ее в том, что «самашедший» — не убедительный герой, а прозрачная маска, плохо скрывающая автора, то, согласитесь, тут уж или — или. Критики пророчат: успех романа приведет к тому, что вся украинская литература пойдет стопами Костенко и наводнится слегка беллетризированной публицистикой; но не стоит свои эстетические разногласия с автором превращать в эсхатологическую прогностику.
Справедливости ради заметим: коллег-литераторов по-человечески понять можно. Костенко и ее герой с ними тоже не церемонятся: вполне в духе публицистического накала романа достается и «сучукрліту» [8] :