корицу.
— Ну, можно глинтвейн. Тебе кастрюлю дать?
— Да я взяла уже. Внизу, в шкафчике, правильно? И соседа этого твоего позвала, а то он вчера, по-моему, на тебя обиделся. И еще старуха приходила, толстая такая, орала, чтобы мы не дымили, потому что весь дым идет на ее участок. Я ее послала, ничего?
— Это Зинаида Марковна. Давно пора. Ты молодец.
— Я все правильно сделала?
— Ты все правильно сделала.
У меня защипало в глазах. Наверное, от дыма.
— Чего они от тебя хотели? Эти, на мерсе?
— Одна дама очень хотела познакомиться с твоим отцом. Очень важная дама. Просила, чтобы я замолвил за нее словечко.
— Вот видишь, — она сосредоточенно поковырялась в углях шампуром и выудила серую сморщенную картошку, — теперь все у тебя всё будут просить. Как я сказала, так и будет. А зачем?
— Что — зачем?
— Зачем он ей понадобился?
— Это очень личное. То есть для нее.
— А для него?
— Для него тоже. Хотя он об этом пока не знает.
В пиджаке я чувствовал себя неловко, я вообще не люблю пиджаков. Надо пиджак снять, а свитер надеть. Яхта не яхта, а в саду все-таки сыровато.
— Надо же, — сказала она рассеянно. — Ты пиджак не снимай. Он костром пропахнет, а химия, наоборот, выдохнется. Запах костра на людей подсознательно хорошо действует. Работает на имидж. Что это у тебя?
— Сувенир. Она всучила, неловко было отказывать.
— Дай сюда. — Испачканной в саже рукой она выхватила у меня коробочку и ловко, как обезьянка, сорвала обертку.
В коробке оказались приличные мужские часы, ничего особенного. Циферблат. Стрелки.
— Ничего себе, — сказала Рогнеда.
— Что — ничего себе?
— Ты вообще смотришь, что тебе дарят? Это же Патек Филипп!
— Кто?
— Ты что, совсем темный? Ты хоть представляешь себе, сколько они стоят?
— Что, — спросил я с ужасом, — неужели больше тысячи?
— Да на них комнату в коммуналке можно купить! С ума сойти! Не копия, настоящий Патек Филипп. Ох, и сертификат есть!
— Слушай, — сказал я, — я завтра отвезу их обратно. Отдам ей. Я не знал. Думал, просто сувенир!
— И не думай, — деловито сказала Рогнеда, — подарки нельзя возвращать. Завтра в них пойдешь. Пусть все видят. Только надевай прямо сейчас, чтобы слишком новыми не казались.
— Слушай, а давай я их тебе подарю.
— Обалдел? — сказала Рогнеда. — Это мужские.
— Тебе же на что-то домой возвращаться. Как-то дальше жить.
Я подумал, что она и вправду уедет, и мне стало странно. И правда, что ли, уедет? И не будет по утрам часами сидеть в ванной?
— Не твоя проблема. Слушай, мокасины у тебя есть? Хоть что-то приличное на ноги? В чем ты завтра пойдешь? Носки видел? Там, на веранде, лежат.
— Слушай, это вроде не мои. Валькины, может.
— Твои, твои, я вчера купила. А то у тебя все с дырками на пятках и черные, черные ни в коем случае нельзя.
— А белые?
— И белые нельзя. Ты же приличный человек, не бандит какой-нибудь.
Колбаски на решетке начали шипеть и плеваться, и она бросилась переворачивать их длинной двузубой вилкой. Где она ее отыскала, понятия не имею.
— Рогнеда, — сказал я, — я самозванец. Я лузер.
— Уже нет, — сказала она, не отводя взгляда от колбасок, — где ты видел лузера и чтобы он носил Патек Филипп?
— Нет, погоди. Послушай. Я о тебе плохо думал. Я думал, вы со Сметанкиным сообщники. Что он тебя подослал.
— Я знаю, — согласилась Рогнеда, — так я глинтвейн варю? А ты пока сходи за дядей Леней.
— За Леней? Ах да. Погоди, — повторил я, — почему ты мне сразу не сказала?
— Что? Что я не собираюсь тебя травить клофелином? И выманивать у тебя квартиру посредством преступного сговора? Я сказала. Но ты не поверил. Эй, твои колбаски сейчас сгорят. Дай лучше вон ту тарелку.
Я дал ей тарелку. Жир капал в мангал, и оттуда вдруг повалил едкий густой дым.
— Рогнеда, — сказал я, — Люся. Тьфу. Прости идиота. Я так и не знаю, как тебя зовут. Леонид Ильич почему-то сказал, не Люся. Не важно. Выходи за меня замуж. Пожалуйста.
— Не смеши, — сказала Рогнеда.
— Почему? Ну я понимаю, я гораздо старше, но ведь это ничего, да?
Я буду стараться. Буду зарабатывать. Мы что-нибудь придумаем.
— Я сделала для тебя все, что могла, — сказала Рогнеда и застыла с тарелкой в руке. На тарелке дымилась горка картофелин, все как одна
с пригорелым черноватым боком. — Все, что могла. Больше не проси. Больше нельзя.
— Почему? — повторил я.
Медовый свет ушел, в клубах дыма от мангала яблони бродили по саду, как привидения.
— Нельзя — и все. Теперь ты мне доверяешь?
— Да, — сказал я.
— И напрасно. Не надо мне доверять. Вообще — ничего не надо.
Я сейчас, а то глинтвейн закипит, а ему нельзя. Он горячий уже.
— А завтра? Когда все закончится? Может, когда ты увидишься
с отцом… Хочешь, я с ним поговорю? Попрошу твоей руки? Хочешь?
— Завтра никогда не наступает, — сказала Рогнеда, — ты же знаешь.
Патек Филипп на запястье тикал тихо и ровно.
Я заказал такси и позвонил папе. Спросил, не надо ли за ним с тетей Лизой заехать, но папа сказал, что спасибо не надо, Сережа пришлет машину.
Сбор родственников, оказывается, намечался вовсе не в “Ореанде” и не в “Жемчужине”, а в “Палас-отеле”, совсем неподалеку от пиццерии, где мы сидели со Сметанкиным. Здоровая такая летающая тарелка из стали и стекла, нахлобученная над обрывом, с видом на море. Когда-нибудь она либо взлетит, либо упадет.
По периметру она была опоясана, как это у них, у пришельцев, принято, большими панорамными окнами, и сейчас эти окна светились сами собой на фоне сереющего неба и моря. Наверное,