из них все же выступают где-то на заднем плане рыцарями без страха и упрека). Она видит все слабости и пороки движения. Да и движения-то как такового нет: скорее, его как организацию изобрели в КГБ да выдумку поддержали Якир с Красиным. На самом же деле, как иронически замечает Улицкая, «все подпольщики тех лет, читатели и делатели самиздата, переругались и разбились по мелким партиям, на овец и козлищ. Правда, разобраться, кто овцы, кто козлища, не удавалось. <…> Чай и водка льются рекой, кухни пузырятся паром от политических дискуссий», но «сырость ползет от стены возле плиты вверх, к запрятанным микрофонам».

Замечательная фраза. Что-то было смешное и наивное в тех свободолюбивых и бесшабашных беседах под негласным контролем охранки. Про контроль, конечно, помнили. Иные кухни, мнится мне, даже преувеличивали собственное значение — никаких микрофонов там не было, но хозяева многозначительно прижимали пальцы к губам, когда разговор принимал слишком опасный оборот: им тоже хотелось быть причастными к великому противостоянию интеллигенции и власти. Но все же это было сообщество если и не полностью свободных и независимых людей, то уже и не испуганных рабов. Играли люди в диссидентов, лишь поглощая самиздат и витийствуя под водочку и закуску, или в самом деле участвовали в подпольных изданиях, сочиняли письма протеста, защищали арестованных — всегда была опасность, что им будут предъявлены нешуточные счета. И всем основным героям Улицкой по этим счетам пришлось платить.

Дороже всего — Михе. Его история особенно наглядно демонстрирует зловещую роль, которую негласно играла политическая полиция в судьбах людей. Увлеченно и самоотверженно работающий после окончания института в подмосковном интернате для глухонемых детей, Миха, в один из приездов в Москву, получает от Ильи два пакета с фотокопиями повестей Синявского и Даниэля. Своей радостью от чтения он наивно делится с коллегой, а тот немедленно пишет на него донос. И прощай работа в интернате, которой молодой учитель был предан всей душой: звонок из КГБ вынуждает директора, едва ли не плача, отказаться от одаренного педагога.

Возможно, если б не это увольнение, Миха прожил бы иную жизнь, преподавал, разрабатывал бы свои методики работы с глухими, защитил бы диссертацию, стал видным дефектологом. Научная работа, любимое дело — это та ниша, где находили убежище многие, испытывающие отвращение к режиму. Саню Стеклова, например, спасает от активного диссидентства музыка: он слишком увлечен профессией, чтобы думать о политике. (Хотя после само­убийства Михи он впадает в депрессию и в конце концов решает эмигрировать, воспользовавшись фиктивным браком.)

Натура Михи требует дела, и он уходит в диссидентство, начинает издавать журнал, принимает близко к сердцу дела крымских татар. Ну и кончилось все арестом.

Хрупкий Миха оказался крепким орешком для КГБ: не каялся, не кололся, на суде произнес замечательную речь, в лагере держался твердо. Но к концу срока ждал его сюрприз: покаяние блестящего Сергея Борисовича Чернопятова, сдавшего зятя с потрохами (Миха женился на дочери старого диссидента, влюбившись в нее по уши). И когда замаячила угроза нового ареста и следователь поставил его перед выбором: тюрьма или эмиграция, а капризная эгоистичная жена ехать наотрез отказалась, Миха не нашел другого выхода, кроме самоубийства.

Можно было бы сказать, что Миха слишком идеален, что таких совестливых, самоотверженных, с обостренным чувством справедливости людей просто не бывает. Но именно у Михи есть прозрачный прототип: Илья Габай. Родился он, правда, не в Москве, а в Баку, но дальше автор следует вехам его биографии: и раннее сиротство, и опыт детдома, и жизнь впроголодь, и учеба в пединституте, и работа в школе для глухонемых, и увлечение новыми методиками сурдопедагогики, и стихи (слабые, но трогательные), и борьба за права крымских татар, и самоубийство.

«По убеждению всех, знавших его, Илья Габай, с его высокой чувствительностью к чужой боли и беспощадным сознанием собственной ответственности, был олицетворением идеи морального присутствия», — говорится в его некрологе в 30-м выпуске «Хроники текущих событий». Миха Меламид, на мой взгляд, — тоже дань памяти Илье Габаю.

Следует ли искать прототипы других главных героев? На мой взгляд — нет, хотя это занятие может и показаться увлекательным. Я вот, читая рассказ Улицкой про обстоятельства отъезда в США Сани Стеклова, не могла не вспомнить, что американская журналистка, которой обещаны норковая шуба и пять тысяч долларов за фиктивный брак, фигурирует в воспоминаниях Людмилы Штерн об Иосифе Бродском. И там и там простодушная американка влюбляется в своего фиктивного мужа, который никак не может ответить ей взаимностью по причине равнодушия к женщинам вообще. Значит ли это, однако, что блестяще образованный, полиглот, знаток музыки и балета, друг Бродского Геннадий Шмаков, о котором рассказывает Людмила Штерн, прототип Сани Стеклова? Нет: совсем другой человеческий тип.

В книге Людмилы Штерн можно обнаружить источник еще одного эпизода романа Улицкой: рассказ о том, как накануне смерти Бродского, 27 января 1996 года, к нему в гости пришли Александр Сумеркин и Елизавета Леонская. Роман Улицкой кончается эпилогом, в котором в гости к Бродскому приходят Саня Стеклов со своей троюродной сестрой Лизой, известной пианисткой. То, что биография Елизаветы Леонской, покинувшей СССР и обосновавшейся в Вене, концертирующей по всему миру, давней знакомой Бродского, отдана писательницей одной из своих героинь, — это очевидно. Но можно ли говорить о персонаже и его прототипе? Стоит ли думать, что Александр Сумеркин, друг Бродского и редактор издательства «Руссика», эрудит и просветитель, является прототипом Сани Стеклова? Тоже нет, хотя, возможно, какие-то его черты Улицкая позаимствовала для своего героя.

Но эти наблюдения (если они будут множиться) любопытны для понимания метода писательницы.

Она в первую очередь внимательный свидетель эпохи, цепкий наблюдатель, подмечающий яркие детали, хоть в жизни, хоть в документах, и умелый конструктор, способный найти им применение.

Что же касается философских (назовем так) обобщений писательницы, то к ним я отношусь с прохладцей.

Нет, кажется, ни одной рецензии на книгу Улицкой, где бы критик не принялся рассуждать о теме взросления и личиночного общества, восхищаясь смелой метафорой писательницы, использующий понятие из биологии — имаго. По словам самой Улицкой, она даже хотела назвать свой роман «Имаго», но в издательстве никто этого слова не знал, и название отвергли, зато оно сохранится в изданиях за рубежом, где это слово знакомо.

Придется признаться, что я на стороне русского издательства. Потому что если пользоваться в названии малоизвестными словами, то неизбежно какой-нибудь литературный журналист, выступающий в роли информатора и толкователя, напишет: «Идея, лейтмотивом звучащая в романе, и своего рода диагноз, поставленный писательницей нашему обществу, заключаются в том, что оно, это общество, состоит не из взрослых, а из незрелых личностей — ?имаго”. Имаго — это особь насекомого, еще не вышедшая из стадии личинки, но уже имеющая способность размножаться» [1] . И поди тогда объясняй, что все с точностью до наоборот: имаго — это как раз взрослая, последняя, зрелая стадия развития насекомого, но в природе происходит иногда так, что насекомое не окукливается, не достигает затем стадии имаго (выпростав из куколки крылья), а так и остается личинкой, но приобретает способность к размножению.

Ну а во-вторых, слово «имаго» чрезмерно многозначно. Не больно сведущая в биологии, я, однако, хорошо знала значение этого термина (введенного еще Юнгом) в психоанализе. Имаго — это образ субъекта или предмета (в отличие от его реального значения). Ну, к примеру: у ребенка есть родители. Но их образы, имаго, сильно отличаются от того, чем они являются на самом деле. И почему-то мне кажется, что на Западе о психоанализе наслышаны больше, чем о биологии насекомых.

Но дело, однако, не в термине. Дело в философском наполнении метафоры. Ну да, есть такое явление: не достигшие взрослой стадии личинки начинают размножаться. Метафора эффектная: люди-личинки и общество личинок. Цель личинки — съесть как можно больше. А теперь применим диагноз к героям романа. Миха кончает с собой, прочитав собственные, вечно детские стихи, осознав, что он так и не вырос, и вознамерившись совершить поступок взрослого человека. Прыгая в окно, он бормочет: «Имаго,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату