Однажды у нас появилась своя молочница. Как это произошло, точно никто вспомнить не мог — просто возникла, постучалась в дверь черного входа, со двора, и всегда стучалась только в эту дверь. В первый раз она просто предложила свои продукты, и мы их охотно купили, а она в тот же раз почему-то решила, что мы теперь принадлежим друг другу, что она — наша, а мы — ее.
— Мене звуть Танючка, — только и сказала она.
Возраст ее был неопределим, лицо очень морщинистое, зубов немного, подбородок востренький и прекрасные золотисто-голубые глаза.
В следующий раз она опять пришла неожиданно — в пять утра. Когда ей открыли черный вход, через который ни один из посетителей нашего дома не ходил, она сказала:
— Ой, та я до вас вже пукалам, пукалам (стучалась, стучалась), — нiхто не вiдкривав.
Оказывается, она приходила еще раньше — в четыре, но громко стучать в дверь не решилась.
Танючка располагалась на кухне, скидывала свои мешки с товарами на продажу, пила чай — всегда “з маргарыною” и со своими цукерками (дешевыми детскими леденцами — монпансье). “Маргарыну” она покупала в магазине на вырученные от продажи масла деньги, отказываясь от предлагаемых угощений, в том числе и от принесенного нам масла, потому что чай полезно было пить именно с “дешевой маргарыною”. В комнаты никогда не входила, как ее ни зазывали, но на кухне чувствовала себя по-свойски, не стеснялась и вела с бабушкой степенные разговоры. Часто рассказывала про свою корову (которая и нам теперь была не чужой). Имени коровы я, к сожалению, вспомнить не могу. Помню только, что с приходом Танючки наша кухня напитывалась чудными запахами — молока, травы, навоза, не знаю, чего еще, — а после ее ухода родители долго истолковывали ее деревенские рассказы и, горестно разводя руками, много раз повторяли:
— Нищета! Боже, какая нищета!
Молочнице объяснили, как она сама может открыть дверь черного хода, если придет слишком рано, и она этим пользовалась, но, входя, всегда коротко оповещала:
— Танючка!
Однажды она сказала бабушке:
— В твого зятя не горло, а чисте золото!
Бабушка не сразу поняла, о чем речь, потому что папа пел крайне редко, трезво оценивая свои вокальные данные, но в следующий раз похвала Танючки папиному голосу совпала с моментом, когда на патефоне крутилась пластинка Лемешева с арией Ленского: “Куда-а-а, ку-у-уда...”
Папа потом очень радовался и, пожимая плечами и нежно улыбаясь, говорил:
— Танючка!
Патефон
Помню мой первый патефон (не знаю, было ли что-либо подобное в семье до войны). Его откуда- то принес дедушка, и был он, кажется, немецкий. Больше всего мне, конечно, нравилось его заводить, или, как говорилось, накручивать. Для этого надо было справа вставить ручку и крутить ее, пока не застопорит, подобно тому как заводили мотор в автомобилях. Еще в патефоне был блестящий никелированный звукосниматель, вращающийся на шарнире, с круглым диском, в который следовало вставить острую и толстую иглу, способную прошить палец насквозь в случае падения звукоснимателя (он был чрезвычайно тяжел). Под звукоснимателем, положенным на рычажок, была круглая лунка для запасных игл — двух-трех, остальные (много) лежали в крутящемся выдвижном, как бы потайном, ящичке размером со спичечный коробок.
Итак, волшебный ящик открывался, из крышки вынималась хранящаяся там в зажимах ручка, ручкой заводилась невидимая пружина, пружина, освобождаясь от стопора, приводила в движение диск с шипом посередине, на каковой шип надевалась пластинка с цветной наклейкой и названием, а иногда и с гламурной фотографией, похожей на раскрашенную фотооткрытку, на пластинку выкладывали звукосниматель, описывавший в воздухе головокружительную дугу, игла постепенно въезжала в пазы- дорожки вертящейся пластинки, раздавалось шипение, которого никто не замечал, затем слышалась наконец музыка, и можно было разобрать слова: “У самовара я и моя Маша”, — и дедушка подхватывал: “А на дворе совсем уже темно” — запрещенный Лещенко.
Иногда игла начинала прыгать на одном месте, и певец по много раз повторял половину одного и