ними гонятся. И после этого вы продолжаете утверждать, что в бульканьи мира есть какой-то смысл?
Не смешите, уважаемый.
С небес все видится иначе: плюнуть и растереть. Разве узнаешь, витая в горних высях, как отчаянно колотится в груди сердце, гоня по жилам кровь-кипяток? Как азарт погони толкает тебя вперед, и ноги не знают устали? Ощутишь ли ужас жертвы, если не был ни охотником, ни добычей? И вот ты ломишься сквозь чащу, не разбирая дороги, карабкаешься по скалам, срывая ногти, кубарем скатываешься по осыпи – лишь бы удрать от стозевного чудища, ожившего кошмара, что с ревом преследует тебя по пятам; не человек ты, не менада, обуянная вакхическим экстазом – загнанный зверь, ты бежишь, спасая жизнь, и не остановиться тебе, несчастная, пока не потемнеет в глазах, и силы не оставят тело – вместе с жизнью, которую ты спасаешь.
Большое видится на расстоянии. А небывалое – вплотную, и никак иначе. Небывалое? Ха! Букашки гонят себе подобных – такое случалось бессчетные тысячи раз, и повторится еще тысячи. Все течет, все меняется; в одну реку не входят дважды, всяк сверчок знай свой шесток… Но что-то всегда происходит впервые. Жаль, не понять этого бессмертным богам, давшим клятву не вмешиваться в жизнь смертного сына Зевса.
Да и что богам за дело?
Факелы горели в кажущемся беспорядке. Пламя, зубастый хищник, рвало пространство на куски – и само решало, чему быть видимым, а чему сгинуть во тьме. От Сикионского источника осталось лишь журчание. Внизу, в одной стадии от места будущей оргии, черной бронзой сверкала гладь Асопа. Впитав дождь, река набухла, как жилы у кузнеца. Вода – кровь речного божества – была холодной, особенно там, где в Асоп впадали струи источника.
Вакханки хотели пить. Лжец-Тантал в преисподней меньше страдал от жажды, чем измученные гоном женщины. Из последних сил они кинулись вперед, но свет и мрак, чередуясь странным образом, толкнули их не к источнику, и не к реке – к бадьям, установленным заранее. Толкаясь, падая на четвереньки, аргивянки по-звериному лакали, фыркали, окунали в бадьи лица, пылающие от бега. Факелы играли с их телами, выхватывая нагое бедро, плечо, извив змеи на шее…
– Чемерица, – сказал Меламп. – Я добавил туда черной чемерицы.
– Хочешь их убить?
– Все зависит от количества. Пища и убийство ходят рука об руку [71] . Сейчас их охватит экстаз. Потом он сменится упадком сил. Главное – успеть…
Персей теснее прижал к себе внука.
– Почему ты выбрал именно это место? – спросил он.
– Река, – загадочно ответил фессалиец. – В этом месте выбросило на берег флейту Марсия. Ее принесли в дар Аполлону. Это нам на руку. Прошлое отражается в настоящем, как лицо Медузы в твоем зеркальном щите, герой. Предмет и образ, плоть и символ…
Сатир Марсий, подумал мальчик. Оскорбитель Аполлона [72]. Сатиры обожают Косматого. Аполлон не терпит оргий. Связь ускользала. Чтобы поймать ее за хвост, эту хитрую связь, надо было самому родиться с хвостом, как Меламп.
Они наблюдали издали. Здесь нагорье Страны Огурцов, как звали Сикион, уступами начинало спуск вниз. Ступени природной лестницы тянулись на дюжину стадий, прежде чем их украсила бы пена моря. В тени утеса, черной, как глубины Стикса, мальчик чувствовал себя в безопасности. Так в младенчестве закутываются с головой в отцовский плащ, и хоть Зевс рази перуном…
– Эвоэ, Вакх!
Напившись, вакханки пошли в пляс. Не зная, сколько мужских глаз следит за ними из мрака, они кружились, взявшись за руки, изгибали стан, запрокидывали головы, встряхивая кудрями. Пламя факелов возлюбило это движение больше прочих. Всякий раз, когда женщина трясла головой, свет обливал сиянием ее лицо. Волосы струились на ветру, беззащитное горло раз за разом подставлялось под блестящий серп луны. Ожили змеи на шеях и запястьях – чешуйчатые украшения шипели, стреляя раздвоенными язычками. Словно и не было изматывающего бега по горным тропам, тимпанов и трещоток; силы вернулись к вакханкам, побуждая к священному танцу. Кое-кто уже нашел ягнят, привязанных у источника. Миг, и животные были разорваны на части. В действиях аргивских сестер и матерей не было злобы, голода, или ярости зверя. Ягнят рвали благоговейно, верша святой ритуал. Наклонившись вперед, не замечая, что лишь рука деда удерживает его на месте, Амфитрион глядел на женщин, перемазанных кровью, на ягнячьи потроха – и видел невозможное. Тени вставали за вакханками, тени до небес: громады тел, жгуты мышц, сотни пальцев, нечеловечески мощных, рвут в клочья не ягненка – ребенка, рогатое дитя с гадюкой на шее, и кипит на огне котел с водой…
– Держи внука, – велел Меламп. – Дети податливы…
– Что это? – спросил Персей.
– Говорят, Дигон [73] уже умирал. Титаны разорвали его на части и съели. Но сердце его было спасено, и Зевс дал сыну второе рождение.
– Вранье.
– Какая разница? – удивился фессалиец. – Если он станет богом, ложь станет правдой. Я же говорил тебе: предмет и образ…
Мальчик не слышал. Он оглох для слов взрослых. Хаос плясал перед ним, вырвавшись из оков. Свобода без границ, без запретов пьянила хуже вина. Еще не юноша, и уж подавно не мужчина, Амфитрион был болезненно чуток к вакхическому экстазу. Горы, вода, ветер, вопль ликования:
– Эвоэ, Вакх!
И в ответ из темноты:
– Эван эвоэ! О, Вакх!
На миг все замерло. Мужские голоса диссонансом вплелись в женский хор. От источника, от скал, от берега реки – отовсюду к вакханкам двинулись нагие фигуры. Атлеты, воспитанники палестр и гимнасиев, аргивские юноши были прекрасны. Как в закаленных телах не таится ни капли жира, так в душах юношей не пылала даже искра безумия. По собственной воле они славили Косматого в облике Вакха-Освободителя. Венки и гирлянды вместо змей, вино вместо пролитой крови; не бегство из постылых будней, но временный выход для очищения. Предмет и образ, плоть и символ смотрели друг на друга.
– Эвоэ, Вакх!
Мальчик вздрогнул от боли. Дед с такой силой прижимал его к себе, что еще чуть-чуть… Повинуясь тайному приказу, Амфитрион сдержал крик. Молчал и терпел, пока бронзовая воля Персея не обуздала порыв души, и хватка не ослабла. Сын Златого Дождя мог без волнений снести вопль земли и гнев неба. Но слышать, как юноши Аргоса поют в честь Косматого, видеть, как они пляшут во славу Косматого, поклоняются Косматому, как богу…
Для Убийцы Горгоны это было слишком.
Персей знал, на что идет, соглашаясь на план фессалийца. Но одно дело – знать, и совсем другое – увидеть воочию. Казалось, юношей рождает сама Нюкта-Ночь. Они являлись из мрака с тирсами в руках – славься, Дионис Дифирамб [74]! Свет факелов сражался с тьмой, отбирая у Ночи ее детей одного за другим. Блики огня играли на умащенных телах, лаская отвоеванную у мрака добычу – плоть и символ.
Скрипнула тетива. Отряд Горгон ждал в тени другого утеса – дротики, копья, луки. Кефал раскручивал пращу, загодя прикинув расстояние и выбрав цель. Если хитрец-Меламп просчитался, если вакханки бросятся на аргивян – юноши не должны погибнуть.
Пусть умрут женщины.
Но аргивяне влились в танец, как Сикионский источник в воды Асопа. Визгливо ахнула дудка, и тимпаны, что гнали менад по горам, взвили смерчем призывный ритм; подчиняясь ему, вскинулись к звездным небесам тирсы-фаллосы, готовы извергнуть дар животворящего семени… Эвоэ, Вакх! Свет и тьма, ритм и мелодия, тело и душа – в рваном пламени факелов все слилось в единую круговерть