Качал ветвями можжевельник. Горбились сосны, роняя желтую хвою. Крона дикой маслины венчала атлетический ствол, сплошь в узлах древесных мышц. Шелестел скорбный кипарис. Всхлипывала грязь на тропе, печалясь об ускользнувшей пятке. Растолкав тучи, на небо гурьбой высыпали звезды – шептались, моргали. А он все бежал. Так он бегал на Серифе, сорок лет назад, в возрасте собственного внука – стыдно признаться, единственного внука, которого любил. Только на Серифе были скалы, юность и подвиг впереди, а здесь – холмы, старость и вряд ли подвиг. Впрочем, какая разница? Он всю жизнь прожил самозванцем, Убийцей Горгоны, лицом к лицу с правдой, которой не знали ни люди, ни боги – за исключением их с женой, да Лукавого с Девой [106].
Привык.
«Я боюсь, – в минуту откровенности признался ему Лукавый. – Однажды все раскроется.»
«Не бойся,» – сказал он.
«Тебе легко говорить. Ты умрешь, и все забудешь. А я? Они узнают, и Тартар покажется мне летней дубравой…»
«Не бойся, – повторил он. – Мы умрем, и все закончится.»
Его «мы» не включало в себя Лукавого, и бог знал это.
Ветер облизывал бегуна шершавым языком. Человек был нагим, как во дворе, в эпицентре им же устроенной суматохи. Только пояс на талии, только ножны на поясе, только меч в ножнах. Кривое жало скорпиона; залог, выданный отцом. Когда и взять успел? Или правы были те, кто утверждал, что без серпа Крона великий Персей и до ветру не ходит? Ножны хлопали по бедру, задавая ритм. Быстрее! Еще быстрее! Шевели ногами, герой! Меч торопил. Меч надеялся, что ожидание закончилось.
Меч хотел пить не кровь – ихор [107].
Пурпур? – нет, серебро.
Надвинулся плеск волн. Одинокая чайка рыдала во мраке. Зов усилился. От него можно было опьянеть, как от чистого вина. Персей разбавил зов – «Хаа-ай, гроза над морем, хаа-ай, Тифон стоглавый!..» – пригубил и остался доволен. Блестящий от пота, подобный медным слугам Гефеста-Кузнеца, он пронесся вдоль берега, скрежеща галькой – и, встал как вкопанный, рядом с тем, кто звал его в ночи.
– Радуйся, брат, – сказал Убийца Горгоны.
– Ты больше не один у матери? – спросил Косматый.
– Я не один у отца. Ты звал меня?
– Я ждал тебя.
Кто бы узнал мрачного, вечно угрюмого Персея в счастливом безумце, пустившемся в пляс? Руки- крылья, ноги-крылья, жесты-молнии. Вакханки, те еще плясуньи, сдохли бы от зависти. Косматый с изумлением следил за танцором. В спутанных волосах Косматого горели светляки. И в бороде – тоже. Зеленые, тусклые искры. Сегодня в сыне Зевса и Семелы-Фиванки не было ничего от женоподобного юноши. Он походил на древнего
– Безумие – мое оружие, – наконец сказал Косматый. – Прекрати.
– Любое оружие – мое.
Персей прекратил танец с той же внезапностью, что и начал.
– Думаешь, тебе кто-то поверил? – со стариковской желчностью, свойственной ему не более, чем вину – мертвая горечь яда, спросил Косматый. – Великий герой спился! Ха! Тоже мне хитрость…
– Многие поверили.
– Я имею в виду обладателей здравого рассудка. Дураки мне безразличны.
– Какая разница? Я не бог, чтобы интересоваться верой. Я – герой. Все видели, как герой умирает. На его место явился вздорный дед с чашей вина. Еще немного, и герой умер бы совсем. Сгнил в гробу, сколоченном из дряхлой легенды. Стал кормом для червей и сплетников. А вздорный дед жил бы год за годом. Все знают, что Медуза умерла, и вот – Медуза умерла…
– Что ты городишь?
– Неважно. Тебе ведь требовался герой? Великий герой?!
Косматый отвернулся.
– Ты спас меня от Меламповой отравы. Враг, ты служил мне щитом…
Чайка кричала над головами.
– Ты берег меня на сладкое, да? Нуждался во мне?!
– Да, – сдался Косматый.
– Зачем?
– Я проиграл. Я устал. Я больше не могу.
– Давишь на жалость?
– Какая, в Тартар, жалость? Кто убьет меня, если не ты?
– Конечно, я убью тебя. И не надейся.
– Болван! – взорвался Косматый. – Чурбан безмозглый! Я берег тебя, как самоубийца – нож! Ты что, оглох? Я проиграл! Я…
– Ты выиграл. Погляди вокруг – я, Персей, возвожу тебе храмы. Заключаю мир, совершаю возлияния. Прошлое обезумело. Чего тебе еще надо для победы?
– Храмы? Снеси их до основания – я и пальцем не пошевелю! Да, прошлое изменилось. Но я, я-то остался прежним! Мне нужно на Олимп, брат мой, враг мой – и я никогда не взойду на Олимп! Убей меня, и я избавлюсь от страданий…
– Ты уже бог?
– Тебя это остановит?
– Нет.
Кривое лезвие отразило свет луны.
– Не здесь, – попросил Косматый. – В болотах Лерны.
– Ты хочешь убежать по дороге?
– Какой же ты все-таки твердолобый! Считай это моим последним желанием. И вот еще…
Он помолчал.
– Спасибо.
7
Ухабистая дорога осталась позади. С полпути они свернули в холмы. «Так короче,» – бросил Косматый через плечо. Персей не возражал. Чем скорее они покончат с этим делом – тем лучше. Места, где Дионис вел своего убийцу, Персей знал. Вот сейчас тропа свернет влево, и откроется холм, чью макушку венчает древний алтарь Реи – груда замшелых камней. Пожалуй, холм – и тот забыл, когда здесь в последний раз приносились жертвы. Смутная громада проступила впереди. Персей напряг зрение. Он хорошо видел в темноте. Но сегодня ночь играла с Убийцей Горгоны в опасные игры. Мгла от земли до неба едва заметно светилась, словно море после заката. Скрадывала расстояния; смазывала контуры. Взгляд увязал в этой подлой, лживой мгле, как клинок в груде войлока.
На вершине, с трудом угадывавшейся во мраке, вспыхнул костер. Холм сделался ближе – рывком, как прыгнувшая жаба. Над алтарем склонились неясные фигуры, с жертвенника к небесам струился дым. Бледные пряди плели узор, складываясь в лицо – Рея, дочь Неба и Земли, сестра-супруга Времени; хранительница тайн, мать полей и морей, молнии и домашнего очага, цветения и увядания, рождения и смерти [108]; чрево, выносившее Старших Олимпийцев…
…чьи глаза следят за тобой, где б ты ни был.
Струйки дыма свились по-другому. Лик изменился, исполнившись жуткой, убийственной прелести. Локоны, обрамлявшие его, вились кублом милосских гадюк. Медуза Горгона, Грозная Владычица, дочь Форка и Кето, хозяев бури и пучины, сестра шестиглавой Сциллы, тетка одноглазого исполина Полифема; внучка Геи-Земли, племянница Реи, Матери Богов…