равно в карточке пишут, что пупок кровит. Иначе как они смогут нас у себя держать…
— А-а… — растерянно говорит Виктор, глядя на нее безотрывно и не слыша, о чем она говорит. — Я тоже сейчас такой — бездомный. Сплю в зале, под телевизором. В детской сестренка, она большая уже, стесняется. Знаешь, бывают такие надувные матрасы? Голова — сюда, а ноги туда, под телевизор. И еще я это сейчас, Как это сказать? — он усмехается деланно-небрежно. — К власти рвусь.
— Да я знаю. Листовку видела.
— А из рок-клуба я ушел.
— Совсем?
— Ну да. Поездил по гастролям с «Миссионерами». Им там совсем не такой человек нужен.
— А какой? — послушно выдыхает она вопрос, и тут же спохватывается. — Мне бежать надо. В два часа надо детей кормить. Бутылки сперва получаешь. Это… Знаешь ты, где больница?
— Какая, детская? Знаю. У меня сестра там лежала.
— Бедненькая.
— Но это было давно. Сейчас-то она уже здоровая кобыла. Скоро сама будет с дитем в больнице лежать.
— А что у нее с дитем?
— С каким дитем? Нет, ты что. Я не так выразился. Я только хотел сказать, что она уже здоровая кобыла.
— А-а…
Какая-то старушка подходит и стоит с ними рядом. Разглядывает их в упор. И наконец, говорит, что ей нужно. Какую-то контору. По пенсиям, или не ясно, по чему. По дровам. Галка тут же забыла, что старой женщине было надо. Слова про контору пролетели мимо, упали куда-то в лестничный пролет. Зато ударило по ушам то, что потом было сказано:
— Только не говорите мне, что не знаете. Старого человека все отослать хотят. Обоих прокляну, и до смерти счастья своего не увидите, если не скажете мне сейчас, где контора… — по пенсиям или по дровам — Галка не помнит, по чему.
— Но я в самом деле не знаю, — говорит Виктор.
— А ты вспомни, — испуганно простит Галка.
Он начинает рыться в своей непроизвольной зрительной памяти — читал он, что ли, когда-нибудь бесконечные таблички на дверях? Потом, вроде, вспомнил — это должно быть в противоположном конце коридора, с левой стороны.
Женщина, однако, не сразу пошла в контору, а сначала, глядя на Галку в упор, стала говорить, что молодым человеку быть хорошо, а старым плохо. И что она лично в молодости была куда красивей и куда живей, чем Галка, и ее тоже любили. Все слова пролетают где-то у Галки над головой, и лишь одно словечко «тоже» вдруг тормозит, и застревает прочно, и распускается в ее сознании бенгальским огнем. Больше ей не нужны никакие слова, но старуха говорит их бесконечно много — старухе-то они нужны, и она рассказывает Галке, что всех любимых своих пережила — не дай Бог тебе, девка, всех пережить… Да ты вон какая бледная уже сейчас. Чем ты гробишь себя, а? И еще она говорит, что раньше все люди были красивые, и что теперь красивого человека, считай, не встретишь. У всех лица как та бумага, селедку заворачивать. И сквозь любую краску проглядывает этот цвет. Галка уже перебирает ножками на старте, и стоит старухе отвернуться, наконец, и махнуть рукой — Галка уже летит вниз по лестнице.
«Сапрыкина-то наша в него влюблена!» — подумала и рассмеялась, прыгая на ходу в какой-то автобус.
В Галкиной палате новенькие. Крошку Олега Меринова вдруг перевели к здоровым детям. Теперь это Галкина с Ларисой палата на двоих. Олега можно трогать и можно пеленать, можно мыть его над раковиной, а раньше нельзя было, потому что у него была родовая травма. Теперь Лорка сама будет ухаживать за своим ребенком. Их выписывают из больницы — в любое время, как только она скажет, что готова отсюда уйти. Ее мама уже звонила по междугородке в отделение. Плакала в трубку, и Лорка насилу поняла, что мама обещает примчаться за ними из своего поселка в ближайший выходной.
Меринова дозналась у дежурной медсестры, что крошка сынок ее совсем не обязательно станет расти дебилом. О чем и сообщила «сокамерницам» за обедом. Галка весь обед где-то прогуляла — как будто не хочет есть! И это значит, что можно еще кому-то все рассказать. Видишь удивление того, кто тебя слушает — и сама как будто только что узнаешь ошеломляюще-радостную новость. То ли врачи сотворили чудо, то ли здоровье новорожденного Олежки с самого начала было не так уж плохо. То ли заведующая отделением Татьяна Юрьевна просто так, на всякий случай, говорила Мериновой, что надо готовиться к самому худшему. То ли на Татьяну Юрьевну Мериновой надлежит теперь всю жизнь молиться. Кто знает? Меринова только улыбается, когда девчонки спрашивают у нее, как она сама-то думает. Она вообще не думает про то, что было раньше. Главное — то, что сейчас.
Галка вполуха слушает Мериновские новости, склонившись над своим сыночком. На шейке у ребенка складочки, их надо смазывать стерильным подсолнечным маслом. Она трогает эти складочки, прижимается к затылочку щекой и шепчет: «Я твоя мама». Ребенок смотрит спокойными и мудрыми, как ей кажется, глазами. Он знает что-то, чего не знает она. И никто не знает — из тех, кто мог бы свое знание объяснить. Из недоступного никому здесь мира младенцы приносят это знание с собой — чтобы его растерять. Раньше, чем скажешь первое слово. Так думает Галка. Но она ненормальная, многие замечали. Вот и Олежка — мерещится ей — смотрит со значением, и все отказные — три мальчика и девочка Гриценко, вес при рождении кило сто. Она и сейчас похожа скорей на обезьянку, чем на человеческое дитя. Вроде, человек всякие стадии проходит в своем внутриутробном развитии, от простого к сложному, как в учебнике зоологии. Вот на обезьяньей стадии некая женщина по фамилии Гриценко свою ненужную дочь и выкинула. Никто не знает, что будет с малой потом. Сестры до сих пор кормят ее через зонд. За два месяца своей жизни соску сосать не научилась. Но зато она знает что-то про себя и про всех, и это видно по ее узеньким мутноватым глазкам, когда она их изредка открывает. И только большая трехмесячная Люба не знает уже ничего. То, что она принесла с собой, успело уйти, и в глазах у Любочки теперь только страх. Совершенно земной — страх человека, осознавшего свою зависимость от всех подряд. Ей надо, чтобы взрослые подходили и разговаривали с ней — на своем маловыразительном затертом языке, о своих скучных повседневных делах, все равно о чем. И когда Галка берет на руки своего первенца-сыночка, Люба уже отчаянно ревнует — и крики при этом издает неописуемые. Похоже на какую-нибудь птицу в зоопарке. Живущую в холоде и неволе.
— Я тебе на Любочке покажу, как их правильно обрабатывать, — Говорит Галка Мериновой. — Сначала поднимаешь малому ногу и смазываешь вот тут, а потом поднимаешь вторую ногу и мажешь вот эти складки. Умница Любочка, да? Мало кто спокойно лежит. У меня сын вообще так не раскладывается. Когда его обрабатываю, всегда орет. А с Любой хоть что делай, такая умница.
— Так девка же, — простодушно говорит Меринова. Галка не понимая, смотрит на нее, а через секунду обе мамочки начинают грубо хохотать. Ну просто животики надрывают! Дежурная медсестра Марина Борисовна кричит на них. Закончили с младенцами — пора за швабры! Как первый день в больнице лежат. Они моют каждая свою половину, все еще прыская то и дело. Меринова сделает все, что положено, и убежит. Галка останется — и снова будет смотреть на свое дитя — не насмотрелась еще! — как дитя перебирает ручками и ножками на пеленальном столе. Стоит и шепчет своему ребенку совсем уж какую-то ерунду: «Я лялька Агуська. Скажи своей маме так. Я мамина лялька Агуська.» Марина Борисовна смотрит через стекло, стараясь оставаться спокойной. Вспомнит Ююкина или нет, что надо совесть иметь. Сколько раз говорено было: вымыла полы — до свидания! Не вспомнит. Будет миловать свою ляльку, как у себя дома, пока Марина Борисовна не кинется в кабинет заведующей отделением, на ходу, еще в коридоре, крича:
— Ну, я не знаю, что с этой Ююкиной делать! Такой мамочки у нас ни разу не было!
Врач вызовет Ююкину к себе. Вроде, все скучно, а Татьяна Юрьевна повторяет одну и ту же процедуру снова и снова. Наверно, видит во всем какой-то смысл. Спросит у Ююкиной, как дела с жильем. Ясно, никак. Но она все же спросит, а потом скажет про сына Ююкиной, что не надо было его рожать, если никак. Что существует еще аборт, и — для тех, кто не успел — искусственные роды. Ребенок сразу появляется на свет мертвым, ни матери, ни государству никаких забот. И все это специально для таких, как Ююкина, придумано было — у которых с жильем никак.