доходили до гениальности'. Шатов говорит ему: 'Вы не бродите с краю пропасти, а смело летите вниз головой' [153].
Ставрогин — ледяное и жуткое Nicht-Sagung [154] этому миру, из него истекает только отрицание [155]. Злость его хладнокровна, спокойна, если можно так выразиться, '
Некоторые знакомые Ставрогина называют его 'премудрым змием', лукавым змием. Он очень умен, но, возможно, и помешан [159]. 'Лицо было бледное и суровое, но совсем как бы застывшее, неподвижимое; брови немного сдвинуты и нахмурены: решительно он походил на бездушную восковую фигуру' [160]. 'Волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец. А в то же время как будто и отвратителен… Лицо его напоминало маску' [161].
Ставрогин беспредельно горд; он не говорит или почти не говорит, но о нем говорят все. Он с самым большим презрением относится ко всем людским словам и выражениям, ибо никакие слова не в состоянии выразить его личность. Несмотря на свою обычную молчаливость, ой вдохновитель и идеолог всех бесов. Вокруг него всегда атмосфера, полная мистики и ужасного предчувствия. Его идеи, как заразные микробы, проникают в души его знакомых и вызывают необычные брожения и болезни. По сути, приятели Ставрогина ничего другого и не делают, как только развивают его идеи до последних пределов. Благодаря им он живет жизнью настоящего человекобога.
Раскаявшийся атеист Шатов, некогда ученик Ставрогина, так ему говорит: 'В Америке я лежал три месяца на соломе, рядом с одним… несчастным и узнал от него, что в то же самое время, когда вы насаждали в моем сердце Бога и родину, в то же самое время, даже, может быть, в те же самые дни, вы отравили сердце этого несчастного, этого маньяка, Кириллова, ядом… Вы утверждали в нем ложь и клевету и довели разум его до исступления… Пойдите, взгляните на него теперь, это ваше создание…' [162].
Но предельно искренний Шатов и о себе говорит как о ставрогинском создании. 'Ставрогин, — воскликнул Шатов, — для чего я осужден в вас верить во веки веков? Разве мог бы я так говорить с другим? Я целомудрие имею, но я не побоялся моего нагиша, потому что со Ставрогиным говорил. Я не боялся окарикатурить великую мысль прикосновением моим, потому что Ставрогин слушал меня… Разве я не буду целовать следов ваших ног, когда вы уйдете? Я не могу вас вырвать из своего сердца, Николай Ставрогин!' [163]
'Ставрогин, вы красавец! — вскричал Петр Верховенский почти в упоении, — знаете ли, что вы красавец! В вас всего дороже то, что вы иногда про это не знаете. О, я вас изучил! Я люблю красоту. Я нигилист, но люблю красоту. Разве нигилисты красоту не любят? Они только идолов не любят, ну а я люблю идола! Вы мой идол! Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу. Вы ужасный аристократ. Аристократ, когда идет в демократию, обаятелен! Вам ничего не значит пожертвовать жизнью своей и чужой. Вы именно таков, какого надо. Мне, мне именно такого надо, как вы. Я никого кроме вас не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк… Мне вы, вы надобны, без вас я нуль… Без вас я муха, идея в склянке, Колумб без Америки' [164].
Увлеченный идеей о преображении мира Верховенский заявляет Ставрогину, что он личность, от которой зависит осуществление их плана по переделке мира. 'Реформатор' Шигалев, чью разнузданную мечтательность опустошает злой дух насильственного преображения мира, создал новый план мира, и Верховенский сообщает Ставрогину, что только от него одного зависит осуществление это плана. 'Слушайте, — воскликнул Верховенский, — папа будет на западе, а у нас — у нас будете вы!' [165]
По плану Шигалева'…каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежал всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспир побивается камнями, вот шигалевщина! Рабы должны быть равны: без деспотизма еще не бывало ни свободы, ни равенства, но в стаде должно быть, равенство, и вот шигалевщина!' [166]
'Слушайте, Ставрогин, — говорит Верховенский, — я за Шигалева! Не надо образования, довольно науки. И без науки хватит материалу на тысячу лет, но надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает — послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к одному знаменателю, полное равенство. Необходимо лишь необходимое, вот девиз земного шара отселе… Теперь надо одно или два поколения разврата, разврата неслыханного, подленького, когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь — вот чего надо… Мы провозгласим разрушение, эта идейка так обязательна! Но надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… И начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видел… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам… Ну-с, тут-то мы и пустим… Кого?
— Кого?
— Ивана-Царевича.
— Кого-о?
— Ивана-Царевича; вас, вас!' [167]
Есть в человеке некая бездонная тьма, праисконный мрак. В эту тьму, в этот мрак Достоевский погрузился глубже, чем кто-либо из людей. Во мраке он открыл некие жуткие силы, которые дух человека незаметно претворяет в бесовский дух, и тогда человеческое существо растворяется в небытии. Там, в этих необозримых глубинах, человеческая тьма сливается с некоей метафизической тьмой, которая имеет все признаки абсолютного и бесконечного. Эти темные провалы и есть те самые лаборатории, где бесы, эти ревнивые идеологи человекобожества, неустанно изобретают орудия, с помощью которых они хотят осуществить свой план на нашей планете. Главное правило для всей деятельности заключается в следующем: все — дозволено, если речь идет об осуществлении цели в жизни. Смело, как боги, они преступают все границы и все препоны. Они сами по себе, высшая ценность и высшее мерило. Используя все средства, они не нуждаются ни в чьем разрешении. Само преступление для них уже 'не помешательство, а именно здравый смысл, почти долг, по крайней мере, благородный протест' [168].
Ради осуществления своего плана по переустройству мира они исходят из неограниченной свободы, а завершают неограниченным деспотизмом. Как окончательное решение вопроса, они предлагают разделить человечество на две неравные части. 'Одна десятая доля получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми. Те же должны потерять личность и обратиться вроде как в стадо', живя и работая 'в безграничном повиновении' [169] .
Для всех творцов человекобога существует только одна высшая творческая сила, всемогущая, неограниченная и незаменимая. Сила эта — свободная воля. Зачарованные ею, как единственным божеством, они приносят ей в жертву все и вся. Всеми своими силами они стараются с помощью свободной воли достичь вершины в развитии личности. Поэтому они без колебаний сбрасывают с себя все оковы моральных, религиозных, культурных понятий и традиций. В этом они верны своему прародителю — подпольному антигерою: созидают самое себя на свободной воле как на фундаменте. Для них свободная воля — синоним человека, синоним личности. Если бы слово 'человек', слово, определяющее специфические его особенности как существа, можно было бы заменить каким-то другим словом, то этим