хочу видеть. Последнее бывает чаще всего, когда в мою жизнь вмешивается чуждая мне — злая или добрая — сила или заговорит совесть. Внешняя мне чуждая сила — воспитание и обучение, также личные черты характера моего 'сокровенного сердца человека' — все это определяет мое видение мира, но воспитание, обучение и общение невозможны без языка или какой-либо другой заменяющей язык знаковой системы. И осознание своих чувств и мыслей, и сознание себя самого обычно осуществляется (хотя бы и в молчании) с помощью языка' (Друскин Я; указ. соч. С. 113). Введя семиотическое разнообразие мира, Леонид Липавский уделяет особое внимание миру воображаемого — соседнему миру, в его терминологии. 'Каждый человек видит тот же самый мир по-своему, у каждого свое представление о мире — свой мир; я могу назвать этот мир соседним для моего мира' (Друскин Я., указ. соч. С.114). Другие введенные им термины это 'иероглиф' и 'вестник', под последним он понимал существо из этого воображаемого мира. Об иероглифе Л.Липавский писал как о связующем звене с миром немате

риальным. 'Его собственное значение не может быть определено точно и однозначно, его можно передать метафорически, поэтически, иногда соединением логически несовместимых понятий, т. е. антиномий, противоречий, бессмыслицей. Иероглиф можно понимать как обращенную ко мне непрямую или косвенную речь нематериального, т. е. духовного, или сверхчувственного, через материальное или чувственное' (цит. по Герасимова А., указ. соч. С.54).

В том, что делали обэриуты, можно увидеть тот тип поведения, который в исторической перспективе существовал в России как юродство. С.Иванов следующим образом пересказывает 'жития' юродивых: 'Их герои днем бегают то в рубище или совсем голые; просят милостыню и потом раздают ее; их отовсюду гонят, мальчишки кидают в них камнями; иногда богатые люди заботятся о них, но юродивые не признают сытости и ухоженности: они рвут на себе чистую одежду, садятся в грязь и т. д.; некоторые 'похабы' никогда не разговаривают, другие беспрерывно повторяют какое-нибудь одно слово или вообще несут невнятницу, которая, разумеется, исполнена глубокого тайного смысла, раскрывающегося лишь впоследствии' (Иванов С.А. Византийское юродство. — М., 1994. С.144).

Обэриуты, как и юродивые, действуют по совершенно иной 'грамматике поведения'. Вопрос только в том, как признают ее окружающие. В случае юродивых этот вопрос был решен, они даже были единственными, кто имел право критиковать церковь. Можно увидеть в этом 'карнавализацию' М.Бахтина, тем более, что он сам был выведен в романе К.Вагинова 'Козлиная песнь' в образе философа. Кстати, в своих беседах М.Бахтин часто упоминает К.Вагинова. 'Одним из наиболее интересных и выдающихся представителей ленинградской школы поэтов был Константин Константинович Вагинов. Он был тогда очень молод еще, только что закончил Ленинградский университет, был филологом, человеком очень начитанным, страстным библиофилом. У него была очень интересная библиотека, которую он собирал, — главным образом итальянских поэтов XVII века' (Беседы В.Д.Дувакина с М.М.Бахтиным. — М., 1996. С.188).

И тот, и другой подход выводят нас на обобщенное третье представление — обэриуты отбрасывают принятую семиотическую модель жизни и пытаются построить ее с самого на

чала на своих основаниях. Отсюда следует два принципиальных вывода. Для построения нового семиотического языка им потребовалось а) своя лексика, 6) своя грамматика. Поиск новой лексики потребовал переосмысления элементарных объектов, как это делается в 'Бублике' Н.Олейникова. Или такое стихотворение, как 'Перемена фамилии', из которого мы процитируем только часть:

Пойду я в контору 'Известий',

Внесу восемнадцать рублей

И там навсегда распрощаюсь

С фамилией прежней моей.

Козловым я был Александром,

А больше им быть не хочу!

Зовите Орловым Никандром,

За это я деньги плачу.

Быть может, с фамилией новой

Судьба моя станет иной

И жизнь потечет по-иному,

Когда я вернуся домой.

Собака при виде меня не залает,

А только замашет хвостом,

И в жакте меня обласкает

Сердитый подлец управдом…

(Олейников Н. Пучина страстей. — Л., 1991. С.151).

Герой готов расстаться с самым 'святым' — именем собственным, которое имеет особый статус как в прагматике, так и в бюрократической системе. Что ж тогда говорить про имена нарицательные…

Поиск нового словаря приводят к образам классификаторов, которые не менее колоритны, чем классификация X. Борхеса из 'Аналитического языка Джона Уилкинса' (Борхес Х.Л. Проза разных лет. — М., 1984), вызвавшая к жизни, к примеру, по признанию М. Фуко, его собственную книгy (Фуко М. Слова и вещи. — М., 1977). А вот встреча с героем К.Вагинова:

— А нет ли у вас двойных свистулек? — спросил Жулонбин.

— Есть несколько, поломанных.

— Вот и прекрасно, сказал, радуясь, Жулонбин — меня ломаные предметы больше цельных интересуют. Я рассмотрю ночью и постараюсь найти для них классификацию.

— А сновидения вы не пытались собирать? — спросил чертежник. — А то у меня есть один знакомый, он сны собирает, у нею препорядочная коллекция снов. Какой-нибудь профессор дорого бы за нее дал! У него есть сны и детские, и молодых девушек, и старичков.

— Познакомьте меня с ним, — взмолился Жулонбин. Руки у систематозатора задрожали.

— Охотно, — покровительственно ответил Кузор, — хотите, мы завтра отправимся к нему.

Всю ночь не спал Жулонбин. Он видел, что он собирает сновидения, раскладывает по коробочкам, подписывает, классифицирует, составляет каталоги

(Вагинов К. Гарпагониана // Вагинов К. Козлиная песнь — М., 1991. С.385).

Что касается особой грамматики, то она реализовалась в иной логике поступков. А.Александров пишет: 'У каждого обэриута была своя художественная логика. Поставленная рядом с житейской рассудительностью, она казалась наивной, фантастической. Но в текстах обэриутов, в их столбцах, диалогах, мистериях, алогизм выглядел наиболее уместной пружиной действия' (Александров А. Чудодей // Хармс Д. Полет в небеса. — Л., 1988. С.25). Я бы даже не назвал это логикой воображаемого мира, а скорее логикой строящегося ими мира. В нем, к примеру, переменное становится постоянным признаком, как в стихотворении Д.Хармса с весьма прр1мечательным заголовком 'Постоянство веселья и грязи'. В нем он трижды повторяет одни и те же строки, делая именно их законом мира, на фоне иных несущественных событий. Вот эти строки:

А дворник с черными усами

Стоит опять под воротами

и чешет грязными руками

под грязной шапкой свой затылок.

И в окнах слышен крик веселый,

и топот ног, и звон бутылок

(Хармс Д. Полет в небесах. — Л., 1988. С.157).

Не только переменный признак становится постоянным, нечто малосущественное раздвигается до вселенских масшта

бов, как это происходит у Н.Заболоцкого в 'Рыбной лавке', когда речь идет о, к примеру, о балыке:

О самодержец пышный брюха,

Кишечный бог и властелин,

Руководитель тайный духа

И помыслов архитриклин!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату