существа, по маленьким людям, отделенным друг от друга белой или черной кожей и некоторыми безотчетными мыслями. Ничто никогда не было разделено, и наши звезды воссоединяются в одной единственной маленькой звезде, которая сияет в сердце человека и в каждой вещи, в каждом камешке во вселенной. Как смогли бы мы когда–либо узнать мир, если бы мы уже не были бы этим миром — мы можем узнать лишь то, чем уже являемся, а то, что не является нами, либо просто не существует, либо невидимо для наших глаз; предвидеть завтра, предчувствовать грядущее событие, почувствовать эту боль или эту мысль за десять тысяч километров, это сокровище, зарытое в поле, эту совсем маленькую жизнь, которая трепещет в листике перед нами, только потому что мы сами уже соединены со всем этим, составляем с ним одно целое, и все есть там, непосредственно и без разделения, завтра и послезавтра, здесь и там, перед нами или вдали от нас — нет разделения, есть только глаза, видящие плохо. Есть некая совокупность невидимых вещей, которые постепенно становятся видимыми, от протоплазмы до гусеницы и человека, и мы еще не исчерпали весь спектр. Возможно, завтра мы увидим, что расстояние между одной страной и другой, между одним существом и другим, между сегодня и завтра, столь же шатко и иллюзорно, как и пучок травы, который отделяет одну гусеницу от другой на одном и том же поле. И мы перешагнем через стену пространства и времени, как сегодня мы перешагиваем через пучок травы, кажущийся для гусеницы столь значительным.
Мы выкраиваем куски из этого великого неделимого единства, из этой полноты мира, из этого глобального я; мы вырезаем маленькие куски пространства, времени, частицы «я» и «не–я», протоны, электроны, плюсы и минусы, тесно увязанные друг с другом, добро и зло, день и ночь, привязанные друг к другу и неполные друг без друга, ибо все дни и все ночи вместе никогда не составляют полного дня, и все сложенные плюсы и минусы, добро и зло, я и не–я никогда не составят полной красоты, единого бытия. И мы заменяли единство множественностью, любовь — множеством любовей, ритм — прерывающейся и восстанавливающейся согласованностью, но наш синтез был всегда только сложением, и жизнь рождалась из смерти, как если бы нужно было постоянно разрушать, чтобы быть, разделять, чтобы воссоединять и делать еще раз видимость единства, что является лишь суммой одного и того же деления, того же самого добра и зла, плюсов и минусов, «я», которое является миллионами преходящих «я», но которое не является единой маленькой полной каплей. Мы прочерчивали маленький круг в великой неделимой Жизни, заключали частицу существа в желатиновый пузырь, отделяли ноту великого ритма под панцирем животного или человека и захватывали несколько длительных и категорических мыслей из великого радужного потока, который позволял брать свои струйки из великого кустарника мира. Мы разрезали великий Взгляд в сердце вещей и сделали тысячу несводимых граней. И поскольку мы не можем больше ничего видеть из великого мира, одетого нами в броню, разделенного нами на части и синкопированного, то мы изобрели глаза, чтобы видеть то, что отдалено от нас, изобрели уши, чтобы слышать то, что шепчет везде, изобрели пальцы, чтобы прикасаться к некоторым фрагментам полной красоты, которую мы обкорнали; и есть жажда, желание, голод ко всему, что больше не является нами — антенны, тысячи антенн, чтобы захватить эту единственную ноту, которая наполнила бы наши сердца. И, поскольку мы не могли больше ничего ухватить без этих искусственностей, без этих глаз, без этих чувств, без этих серых клеток — о! таких серых — то мы поверили, что мир непостижим без них; что постижение мира подобно считыванию показаний с наших маленьких счетчиков и что, возможно, это мы сами были творцами тех прерывистых волн, что проходили через наши антенны. Мы говорили «я», «другие» и еще раз «я» и «я» всегда из века в век, под черной или желтой кожей, под оболочкой афинянина или тибетца, под руинами здесь или там, под одними и теми же руинами маленьких я, которые умирают, не понимая, которые живут фрагментами, наслаждаются, никогда не наслаждаясь по– настоящему, и возвращаются еще и еще раз, чтобы понять то, что они не поняли, и, возможно, построить наконец, полный Город великого я. И когда мы коснемся этой полноты, тогда наше добро больше не будет биться с нашим злом, наши плюсы — с нашими минусами, потому что все будет нашим добром и потечет в одном и том же направлении; наши ночи не будут больше противоположны нашим дням, наши любви перестанут быть частью всех любовей, а наши маленькие ноты — криком, оторванным от великой Ноты, потому что будет только одна музыка, играемая на миллионах наших инструментов, будет только одна любовь под миллионами обликов и только один великий день с его прохладными тенями и радужными водопадами под великим деревом мира. Тогда, возможно, больше не нужно будет умирать, потому что мы найдем секрет жизни, которая возрождается из собственной радости — умираешь только от нехватки радости и чтобы найти всегда большую радость.
*
Это все, это великое все видели мудрецы в своих видениях, и некоторые поэты или мыслители: «Все это есть Брахман бессмертный, и нет ничего иного. Брахман перед нами, Брахман позади нас, к югу от нас, и к северу от нас, и ниже нас, и выше нас; он распростерт повсюду. Все это есть только Брахман, вся эта чудесная вселенная»[22] «Ты есть женщина, ты есть мужчина; Ты есть мальчик и девочка, и Ты есть вон тот престарелый человек, опирающийся на клюку… Ты есть голубая птица и зеленая и красноглазая»[23] «Ты есть То, о Светакету» [24]. Это великое все, коим мы являемся, сияло на вершине сознаний, оставило несколько иероглифичеких следов на стенах Тибета и подпитывало посвященных здесь и там — иногда мы входили в белое сияние над мирами или, в проблески, растворяли маленькое я и погружались в космическое сознание… Но все это ничего не изменило в мире. Мы никогда не держались за нить, которая связывала бы это видение с этой землей и делала бы новый мир с новым взглядом. Наши истины оставались хрупкими, а земля бунтующей — и на то была причина. К чему земле подчиняться озарениям свыше, если этот свет не касается ее материи, если сама она не видит и не озарена? Поистине, мудрость очень мудра, и темнота земли не является отрицанием Духа — не больше, ночь является отрицанием дня; нужно ожидание и зов света, и пока мы не звали свет там, к чему ему утруждать себя на своих высотах? Пока мы не повернули нашу ночную половину к солнцу, к чему ей наполняться светом? Если мы ищем солнечную полноту на вершинах разума, то мы и найдем ее там, в миленькой мысли, если мы ищем ее в сердце, то мы и найдем ее там, в нежной эмоции — а если мы ищем ее в материи и каждое мгновение, то мы и найдем ту же самую полноту в материи и в каждое мгновение материи. Надо знать, куда смотреть. Мы не можем здраво найти свет там, куда мы не смотрим. И, возможно, в конце концов, мы увидим, что эта земля не была такой уж темной: это наш взгляд был темным, и недостаток нашего существа вызывал недостаток вещей. Сопротивление земли — это наше собственное сопротивление и обещание прочной истины: несметный расцвет радуги в воплощенных мириадах вместо пустых сверканий на высотах Духа.
Но искатель нового мира не отправился в свои искания по прямой линии; он не закрыл свои двери, не отверг материю, не закутал свою душу: он ведет свой поиск везде, на бульварах и на лестницах, в толпе и в пустой темноте миллионов никчемных жестов. Он внес бытие во все смутные земли, зажег свой огонь во всей суетности и разжег свою нужду на самой тщетности, которая душила его. Он не стал маленькой точечной концентрацией, которая уходит прямо вверх к высотам, а затем упокаивается в белой умиротворенности Духа; он был этим хаосом и этой сутолокой, и этим блужданием направо, налево, в ничто, и он тянул все в свою сеть — восхождения и нисхождения, черноту и меньшую черноту и так называемую белизну, падения и рецидивы — он держал все в своем маленьком окружении, с огнем в центре, с нуждой истины во всем этом хаосе, с зовом в этом ничто. Он был запутанным кругом, нескончаемой извилиной, в которой он не знал ничего, — кроме того, что он нес свой огонь туда и еще туда — свой огонь ради ничего, ради всего. И он даже больше не ждал ничего ни от чего, он был просто как сладость горения, как если бы огонь был целью в себе, бытием во всей этой пустоте, единственным присутствием во всем этом безмерном отсутствии. В конце концов он даже стал нечто вроде спокойной любви, ради ничего, ради всего, здесь и там. И постепенно это ничто зажигалось, эта пустота заполнялась огнем под его взглядом, эта ничтожность оживлялась маленьким подобным жаром. И все начало отвечать; мир начал жить везде, светиться везде, в черном, в белом, вверху, внизу. Это как рождение повсюду, но чрезвычайно маленькое, микроскопическое: обилие пыли маленьких истин, танцующих здесь и там, в фактах, в жестах, в вещах и во встречах — можно даже сказать, что они сами приходят к нему на встречу. Это странное размножение, нечто вроде золотого заражения.
Постепенно искатель входил во все, но в странное все, о! которое не имело ничего общего с