прошедшую жизнь и подвести ей свои итоги. Булгаков много раз описывал, как умирали его любимые герои. Он спорил в Леонтьевском переулке о том, как должен умереть Мольер. Он дал комедианту смерть на сцене под грохот хохочущего партера. Обладая, подобно герою «Последних дней», способностью «легко находить материальное слово, соответственное мысленному», Булгаков в своем «закатном романе» сумел передать состояние Мастера, покидающего Москву. На Воробьевых горах, когда радуга пила воду из Москвы-реки, с той самой точки, откуда был виден весь город «с ломаным солнцем, сверкающим в тысячах окон, обращенных на запад, на пряничные башни Девичьего монастыря», Мастер стал прощаться. «В первые мгновения к сердцу подкралась щемящая грусть, но очень быстро она сменилась сладковатой тревогой, бродячим цыганским волнением.
— Навсегда! Это надо осмыслить, — прошептал Мастер и лизнул сухие, растрескавшиеся губы. Он стал прислушиваться и точно отмечать все, что происходит в его душе. Его волнение перешло, как ему показалось, в чувство глубокой и кровной обиды. Но та была нестойкой, пропала и почему-то сменилась горделивым равнодушием, а оно — предчувствием постоянного покоя».
Жизнеописания больших писателей обычно кончаются рассказом об их последних словах, часто высказанных в агонии, в том состоянии, когда сознание уже меркнет, а память стирается. Мы с жадным интересом ловим то, что порождает мерцающее сознание на пороге жизни и смерти. Мы с детства помним, как Пушкин, сжав руку Даля, просил поднять его — «да выше, выше!», а потом в прояснившемся сознании сумел сказать только: «Кончена жизнь». Мы знаем, как Гоголь требовал подать ему «лестницу». Как Л. Толстой, приподнявшись на станционной кровати в Астапове, вдруг громко и убежденно произнес: «Удирать надо, удирать», а перед тем как окончательно заснуть, сказал: «Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал. Оставьте меня в покое». Достоевский в день смерти открыл Евангелие, подаренное ему женами декабристов, когда он отправлялся на каторгу, и сам себе погадал, и открылось Евангелие от Матфея с ответом Иисуса Иоанну: «не удерживай». Чехов в Баденвейлере июльской ночью выпьет бокал шампанского, улыбнется и скажет: «Давно я не пил шампанского», тихо повернется на левый бок и заснет навсегда.
Есть какая-то трудно выразимая перекличка этих последних мгновений и последних слов с духом всей писательской жизни. Во всяком случае, неистребима наша потребность расслышать и разгадать в этих последних словах и жестах какой-то завещательный духовный смысл.
Булгаков умирал в мучениях. В последние дни в дом пришел художник В. Дмитриев, С его слов О. Бокшанская напишет 8 марта матери: «Мака уже сутки как не говорит совсем, только вскрикивает порой, как они думают, от боли… Люсю он как бы узнает, других нет. За все время он произнес раз какую-то фразу, не очень осмысленную, потом, часов через десять, повторил ее, вероятно, в мозгу продолжается какая-то работа». В тетради медсестрой записана эта фраза: «Донкий хот». За два дня до этого Елена Сергеевна записала последние слова Булгакова: «Я сказала ему наугад (мне казалось, что он об этом думает) — я даю тебе честное слово, что перепишу роман, что я подам его, тебя будут печатать! А он слушал довольно осмысленно и внимательно, и потом сказал — „чтобы знали… чтобы знали!“» 10.
Он умер 10 марта 1940 года, в 16 часов 39 минут, близко к сумеркам, самому страшному и значительному времени дня.
В театре написали некролог, и через день он вышел в «Известиях» от имени коллектива Художественного театра. Но писал некролог не коллектив, а тот, кому положено в театре писать такие тексты: писал Павел Марков, «Миша Панин», человек с траурными, все понимающими глазами. Чувствуя свою ответственность перед покойным другом, он пытался в канонически-печальном жанре, не оставляющем свободы пишущему, сказать какие-то содержательные и важные слова об авторе «Турбиных».
«Художественный театр охвачен сегодня великой болью.
Ушел человек, близкий, человек, которого мы любили, как друга, человек, которому мы обязаны многими минутами творческого счастья.
Он нес на сцену большие чувства и, великолепно зная самую природу актерского творчества, умел заразить нас самым важным и самым близким в своих образах. Он горел спектаклем так же, как и все его участники. Для него не было ничего безразличного на сцене. Он был, так сказать, драматургом-режиссером и драматургом-актером. Он жил каждым своим образом и часто на репетициях показывал нам отдельные куски, наталкивая на ранее незамеченные черты образа…».
Через полгода на вечере памяти Булгакова в Художественном театре П. Марков разовьет эти мысли о драматурге-режиссере и драматурге-актере, впервые изложенные в не очень подходящем для этих целей поминальном жанре.
Траурный митинг в Доме писателей на Поварской вел Вс. Иванов, А. Файко говорил о незавершенных замыслах Булгакова, о том, что он «до последних дней диктовал правку рукописи своего нового романа — философского, с глубоким чувством быта и романтики». Так впервые был упомянут роман «Мастер и Маргарита».
В крематорий поехали по извилистому маршруту. Надо было остановиться у Большого и Художественного театра. Как заведено с чеховских времен, подъехали к парадному подъезду иссера- зеленоватого дома, к дверям, над которыми установлен знаменитый барельеф: пловец, рассекающий могучие волны. Высыпали на улицу «мхатчики». Прозвучали фанфары из «Гамлета», которыми с давних пор Художественный театр провожает «детей семьи». В крематории выступил В. Сахновский, Ольга Леонардовна Книппер-Чехова возложила цветы на гроб. Похоронили писателя на территории того Ново- Девичьего монастыря, вид на который открылся Мастеру с Воробьевых гор. Похоронили в той земле, которую запасливо приобрел театр в середине 30-х годов. В непосредственной близости от булгаковского камня — могильная плита Станиславского. Дальше по линии — Чехов и Гоголь, а вокруг, с течением лет, возникнут могилы Хмелева и Добронравова, Сахновского и Тарханова, Симова и Дмитриева, Москвина и Леонидова. Земли было рассчитано на шестьдесят пять могил, о чем в свое время сообщила скрупулезно точная Бокшанская Владимиру Ивановичу Немировичу-Данченко.
Так автор «Турбиных» оказался навеки заключенным в родном мхатовском кольце.
«Буря мглою небо кроет…»
У А. Ахматовой есть острое наблюдение, вынесенное «с похорон одного поэта»:
Изменяются, конечно, не портреты, а наше понимание человека. Уходит случайное, сиюминутное, временное. Проступает главное выражение лица и судьбы.
Так случилось и с Булгаковым. В марте 1940 года завершилась его прижизненная биография и началась посмертная, им же предсказанная. И хотя эта вторая жизнь выходит за непосредственные границы нашей книги, нельзя не вспомнить ее завязь в тех же мхатовских стенах, все в том же мхатовском кольце. Это надо сделать не для соблюдения биографического канона или привычного утешительного финала. Это нужно для правильного понимания сути всей книги. Жизнь писателя во времени, в советском искусстве дает объем теме «автор театра», открывает тот внутренний свет, который излучает искусство Булгакова и вне которого ничего не поймешь ни в его прижизненной биографии, ни в его посмертной высокой судьбе.
15 марта 1940 года секретарь Союза писателей СССР А. Фадеев напишет Е. С. Булгаковой письмо, далеко выходящее за рамки официального соболезнования по скорбному случаю:
«Я исключительно расстроен смертью Михаила Афанасьевича, которого, к сожалению, узнал в