жира. Она их чуть ли не съедала заживо; так некоторые женщины обрушивают на любовников страсть такого накала, что она испепеляет самое себя. Сколько их было, потерявшихся, голодных и бездомных кошек, собак, птиц, грызунов, которые находили ее — и все они заканчивали свою жизнь, задохнувшись от ее чувствительности. Именно — чувствительности, я не могу назвать это любовью. Своими объятиями Диди душила.

Иногда Диди привозил из Эппинга ее давний друг Элберт Макграт, иногда она приезжала на автобусе. И всегда мой отец оставлял для сестер вино от обеда. А если забывал, то Диди без особого труда убеждала сестру совершить налет на шкафчик со спиртным.

Уж и не знаю, сколько воскресений подряд я наблюдала из своего окна, как Диди с трудом одолевает крутой подъем от автобусной остановки к нашему дому. Она медленно переваливалась под тяжестью собственного веса, а в руке, точно варежка, болтался коричневый мешочек с туфлями и пол-литровой бутылкой перцовки. Я бросалась на кухню к Дот, та заливалась краской от радостного возбуждения и, пока Диди взбиралась на крыльцо, успевала поправить белый шарфик на голове, разглаживала передник и принималась возиться с посудой в мойке. Диди распахивала дверь, швыряла в кладовку пальто, пыхтя и отдуваясь вытаскивала на середину кухни маленький стул, оседала на него и, лишь отдышавшись, принималась переобуваться в принесенные с собой туфли.

 — Фу, черт! Хоть бы одной из нас научиться водить машину. А то я на этой горке рано или поздно задницу надорву, ей-богу!

 — Ты не должна говорить такие слова, — произносила Дот, не оборачиваясь, притворяясь очень занятой.

Она так ждала прихода сестры, так превкушала радость встречи, что стеснялась обнаружить свои чувства. Но обмануть Диди ей не удавалось. На сестрину привязанность у той был не менее верный глаз, чем на бездомных животных.

Переведя дух и переобувшись, Диди обретала дар речи и тут же запускала ботинком сестре пониже спины:

 — Эй ты, старая кляча, кончай надрываться! И так уже все блестит. Давно пора горло промочить с дороги. Где тебя только воспитывали?

Жили мы тогда не особенно широко, но отец не отказывал себе в вине к воскресному обеду. И Дот отвечала сестре важно, с неуклюжей претензией на аристократизм (те же светские манеры она пыталась изображать, когда носила зеленый тюрбан):

 — Сегодня к обеду я подавала вполне приличное калифорнийское белое, сухое и довольно пикантное. Должно быть, в холодильнике осталось полбутылки.

Я принимала как должное, что жили мы тогда хоть и уютно, но скромно. И все же, имея представление об образе жизни Диди, я знала, что для нее своего рода честь — сидеть на нашей кухне.

 — Ах ты, хитрая тварь! — говорила Диди. — Зажала у этих богачей пол-литра, припрятала их драгоценное винишко! К черту! Давай-ка дожмем этот пузырь и займемся моим шнапсом. Ну и неделька у меня была! Господи Иисусе, ну и неделька! Ты подохнешь со смеху, ей-богу!

Дот разрешалось пользоваться лишь кухонной посудой и столовыми приборами из нержавейки. Но по воскресеньям она позволяла себе некоторую вольность и приносила из буфетной хрусталь, чтобы сестра могла с шиком потягивать вино, а потом шнапс из уотерфордского бокала, а не из стеклянной банки из-под компота.

Но со временем Дотти стала проводить на кухне все меньше времени. Если прежде она после ужина все сновала туда-сюда в надежде завязать с кем-нибудь из нас разговор, то теперь уходила к себе в комнату, как только запускала посудомоечную машину. Белый шарфик с серебряными заколками она носить перестала, но лишь после того, как мама сделала ей замечание, надела нелепую черную шляпу величиной с детскую пасхальную корзинку. И все свободное время проводила теперь у себя в комнате.

Однажды вечером я сидела дома одна. Сверху, из комнаты Дот, доносились неразборчивые звуки телевизора. И вдруг сквозь них я услышала глухой стук, мне показалось, что по полу разбрасывают обувь. Шум этот некоторое время продолжался, а когда прекратился, раздался крик Дотти. Но это был не вопль ужаса, а скорее плач ребенка.

Я шепотом спросила из-за двери: «Дотти, что там с тобой?» — и постучалась, прежде чем войти. Большой телевизионный экран разноцветными бликами озарял всю стену, причудливо высвечивая жалкую косметику на ее туалетном столике, фотографии нашей семьи в рамочках и фарфоровые статуэтки, которые она коллекционировала. В спальне горел свет. Я зашла туда. Отвратительный кислый запах шел из умывальника. Я попыталась смыть его, но от горячей воды он только усилился. Тут в стенном шкафу лязгнули вешалки. Я отгребла груду туфель и подошла к двери. Из темноты между подолами своих форменных платьев на меня смотрела моя Дот. Пьяным-пьяна, она блаженно улыбалась. «Дотти перебрала», — сказала она.

Я помогла ей подняться, умыла ее, уложила в постель и, чтобы она не скатилась на пол, подоткнула со всех сторон одеяло.

 — Бедная Дороти, — бормотала она. — Никто не любит старушку Дороти…

 — Ну что ты, глупенькая, я люблю.

Но Дороти меня уже не слышала: она спала.

На следующее утро она появилась в черной шляпе и свежем платье, непривычно тихая и сговорчивая. Не вступая в объяснения, я помогла ей приготовить завтрак и тем самым стала ее сообщницей. Во всяком случае, у меня было именно такое чувство, потому что теперь каждый раз, когда родители уходили на весь вечер, Дотти напивалась перед своим телевизором до потери сознания, а я помогала ей перебираться из чулана на кровать.

 — Смотри не ябедничай на меня, — шептала она, — ты не должна ябедничать на бедняжку Дот.

Я сдержала слово и до нынешнего дня никому не рассказывала о ее беде. А вчера она была такой хрупкой… Вернее, ее тело казалось ужасно худеньким и хрупким. Безмятежная, успокоенная, лежала она в затхлой гостиной в Эппинге, похожая на уснувшего щенка.

Хотя я никогда не рассказывала родителям про выпивки Дотти, они, должно быть, сами как-то обнаружили ее в чулане. Мама стала намекать, что я уже выросла и все такое и что ей, дескать, незачем дальше оставаться у нас.

У Дороти и в мыслях не было от нас уходить. Поэтому мама взяла все на себя: купила для Дот новый чемодан, повезла ее в магазин за тарелками, кастрюлями и другой кухонной утварью. Она откладывала часть ее жалованья, чтобы ей было что добавлять к пенсии. Словом, когда пришло время Дотти нас покинуть, она была абсолютно убеждена, что идея ухода принадлежит исключительно ей самой.

Мы устроили прощальный ужин. Она сидела во главе стола, на месте моего отца.

 — Нам, конечно, будет вас не хватать, — сказала мама. — Я не могу поверить, что вы действительно уходите. Как мы будем обходиться без вашей помощи?

Перед едой Дот выпила рому, потом, за ужином, два бокала вина, потом еще коньяку под сырный пирог. Сначала выпитое не подействовало. Отец, которому, наверное, было за нее немного неловко, налил ей еще коньяку.

 — Только смотри, старушка, — пытался он улыбнуться, — нам бы с тобой не набраться. — Он говорил это по-дружески, не зло.

Дороти сделала большой глоток и, оттолкнув бокал, откинулась на спинку стула. Ее большие влажные, всегда необычайно покорные глаза теперь блестели вызовом.

 — Дот — пьяница, да? — сказала она слегка заплетающимся языком. — Что, не так? Вы ведь думаете, ваша Дот спивается. Да-да, думаете. Вы все. Да я могу прикончить этот коньяк да еще два раза по стольку и с рюмкой на голове прогуляться до самого Манчестера и обратно, что твоя леди, провалиться мне на этом месте! — И она рассмеялась, самодовольно и беззаботно. — Но лучше я сегодня буду хорошей, — сказала она вдруг по-детски. — Не хочу спать в чулане. Не надо сажать Дотти в чулан.

К этому моменту она уже качалась на стуле и, если бы не подлокотники, свалилась бы, наверное, на пол.

Отец дал мне знак убрать со стола.

Откуда ему было знать, что я уже много раз находила ее в таком вот состоянии, такую же радостную

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату