— Алмаз. А тебя?
— Меня — Толя Белокуров. Ты что сюда едешь?
— На работу хочу.
— Устроим.
— Я работать хочу. У меня паспорт есть.
— Устроим. Вот что, ты подожди меня, малай, здесь, я сначала зайду один… Я с ними поговорю. Лады?
Алмаз беспомощно улыбнулся. Он вытер руки о штаны и сел на высокий ящик. Заметил сбоку иностранные буквы. Из-за границы что-то привезли, может, станок какой… По сухому дереву ползла красная божья коровка.
Алмаз судорожно вздохнул и, шевеля лопатками, с трудом сорвал с себя влажную рубаху. Он принялся с нетерпением ждать Анатолия Белокурова.
2
Утро сегодня было такое звеняще-радостное, что петух, попытавшись передать его огненную мощь, сорвал голос, закудахтал, как курица, и с позором провалился в дебрях сеновала.
Алмаз спал, как всегда, в закрытом лабазе, на топчане. Он проснулся от этого забавного крика и долго посмеивался, глядя перед собой в темноту.
По мере того как над лабазом поднималось солнце, сначала малиновое, потом красно-оранжевое, потом желтое, выхватывая из темноты веники, ремни, старые уздечки, косы и детские коньки-снегурочки, по мере того как оживали эти предметы, висевшие на разном расстоянии, возникал и мир: и в этом мире крохотная деревушка Под-каменные Мельницы, на зеленых холмах, средь оврагов и белогалечных родников, деревушка, в которой жили и умерли предки Алмаза, жили его родители, братишки и две бабушки. Отсюда он сегодня уедет, и кто знает, когда вернется. Алмаза ждут скитания, нелегкий труд, новые товарищи.
Он вскочил с топчана, сбив на пол тяжелый электрофонарик, поднял — проверил: светит. Теперь здесь будет спать Ханиф.
Алмаз толкнул дверь, постоял перед красными дровами, освещенными солнцем, перед красная избой в глубине двора и, ежась, вышел.
Во дворе не осталось ни травинки — выщипал и выбил скот.
Алмаз надел галоши и зашаркал к огороду.
— Га-га-га! — заговорили гуси в загоне, вытягивая шеи, размахивая крыльями все враз, как будто и не спали. Среди них был лучший друг Алмаза — гусь по кличке Профессор. Он внимательно поглядел на парнишку и начал укоризненно качать головой: «Уезжаешь?»
Другие друзья-приятели тоже просыпались: древний тополь, мощный, поднебесный, был полон воробьиного гомона и свиста. Иногда он казался Алмазу стаей зеленых птиц, привязанных к земле десятью толстенными канатами; воробей уговаривают этих птиц, щекочут, толкают, подмигивают, мол, давайте улетим… но канаты держат.
Внутри тополя маячил прозрачный человечек с лопатой, который его посадил, — дед Алмаза, горбоносый, смуглый старик в шляпе.
— Салям, — буркнул Алмаз дереву.
Алмаз вернулся во двор, свистнул — из конуры вылезла собака без имени, она недавно у Шагидуллиных. Прежняя пропала, наверное, застрелили на шоссе — говорят, туда бегают собаки смотреть на проходящие машины… А» та еще без имени — отец сказал, что назовет ее, когда щенок покажет характер. Алый язык до полу, прижимается то левым ухом, то правым к земле и скулит, и виляет не хвостом, а всем задом. Алмаз хмыкнул, собачка подбежала к нему, лизнула галошу. Она еще не понимала, что молодой хозяин уезжает. Он нагнулся, погладил щенка по голове…
Корова Зорька жевала у себя за загородкой, она сопела так шумно, словно ее обидели. Но ее никогда не обижали. Вечером возвращалась с пастбища, рогами нажимала на железный рычаг калитки — калитка открывалась. У крыльца Зорька шумно нюхала землю и, не найдя ничего, обиженно мотала головой, пересекала двор — нагибала рота и пила воду из ведра, затем скрывалась в хлеву. Появлялась мать с подойником; поправляя платок, шла к корове. Подоив, несла ей в тазу поесть… Вскоре корова выходила из хлева, ложилась под окнами избы возле крыльца и долга здесь лежала, мешая прохожим, но ее не гнали, обходили, ласково отводя в сторону огромные рога.
По улице с кряком и щелчками гнали стадо. Алмаз выпустил корову.
Овцы блеяли в закутке, ожидая своего выхода.
Он открыл ворота, пустил овец вдогонку за пестрым стадом, во второй, овечий, бестолковый эшелон…
Кто еще жил во дворе? С кем еще сегодня прощался Алмаз?
Под коньком крыши висели два скворечника, сбоку, под стрехами, еще два и в огороде, возле бани, еще один. И во всех жили скворцы, что бывает очень редко: воробьи хулиганят… Чтобы птиц не убило молнией (а грозы в Подкаменных Мельницах часты), Ханиф приделал ко всем скворечникам громоотводы. А чтобы они не перегорели и десять раз не лазить наверх, привязал нитками запасные предохранители от приемников. За это Алмаз долго сердился на брата.
Сейчас он подошел к дровам, поднял гирю. С одной стороны выбито «Сормово», виден двуглавый орел, на другой стороне: 2П. Двухпудовая дореволюционная. Поддел ногой на досках валявшиеся, как моток нейлоновой лески, белопрозрачные нити из молодых початков кукурузы. Растет она за огородами.
Там, за кукурузным полем, на зеленых холмах, — ветряная мельница, последняя, которую еще не снесли. У крыла, вознесенного к небу, отлетела одна поперечная дощечка, в отверстие струится огненный луч солнца, и кажется — отверстие шире самого крыла. Ветряная мельница тоже друг Алмаза.
Надо будет сходить к ней…
Он тихо кашлянул и вошел в избу.
На кухне у окна отец ел суп, мать пила чай. В этом доме утром мужчины — отец, Алмаз и Ханиф — всегда ели суп. Кивнув родителям, Алмаз взял табуретку, снял и положил в угол коврик, сел коленями в сторону от стола.
Хозяйка, нежно глядя то на мужа, то на сына, подала ему тарелку, старую, с выщербленным краешком, со стертыми желтыми кленовыми листьями по краям.
Отец собирался к своим лошадям. В обед он должен был вернуться, чтобы отвезти Алмаза на шоссе. Ему нынче трудно: напарник ушел из колхоза, уехал на тот же Каваз… Пока будет ездить, табун покараулит Ханиф или меньшие сыновья. Он сегодня запряжет, наверное, свою любимую лошадь — белую Машку. Алмаз подумал, что отцу будет приятно, если он придет к нему проститься туда, на пастбище. Посидят, поговорят, как настоящие мужчины.
— Ну все. Я пошел, — буркнул отец и встал.
Алмаз вскочил и, глядя сверху на него, спросил:
— Когда прийти?
— Если хочешь, к обеду. Я в логу буду, возле гороха.
Весь разговор шел, конечно, по-татарски. У отца были крупные губы, и, прежде чем сказать фразу или слово, он выпячивал их; при этом не то чтобы заикался, а как-то замирал, щурясь, дергая головой, словно прислушиваясь. Может, привык в ночном так разговаривать? Там и торопиться некуда…
Отец вышел. Слышно было, как он на крыльце обувает сапоги, щелкнула загородка от скота перед крыльцом, потом звякнула железная пластинка калитки.
В окно втекал оранжевый свет солнца. Мать заглядывала в печь — дрова прогорели, остались угли, и тусклый розовый жар бил ей в лицо. Она стояла между печью и солнцем, смотреть на нее было больно глазам. Мать казалась сейчас юной, как девчонка, полупрозрачной, румяной… Морщины слетели с лица. Зеленая стекляшка на мочке уха шевелилась.
Поставив в печь хлебы и пироги, призадвинув заслонку, она закрыла печь.
— Хочешь еще? — спросила мать, внимательно глядя на него и слегка улыбаясь. — Может, молока?