Прошлое толкует нас
Всякая новая мысль — это новое сравнение. Клод Адриан Гельвеций
Современная психология достаточно убедительно показывает, что ни один человек не может сам, в одиночку, составить адекватное представление о своем поведении и образе мысли. Сколь бы искренними ни были его попытки разобраться в себе, он рано или поздно оказывается вынужден прибегнуть к чужому суждению и толкованию.
Это справедливо не только для сознания отдельных людей, но и для сознания наций, вероисповедных общностей, политико-идеологических движений. Работа самоотчета, самокритики, духовного обновления удается им тем лучше, чем выше их выстраданная готовность прислушаться к чужой (пусть даже тенденциозной и недоброжелательной) оценке.
Не иначе обстоит дело и с сознанием ситуационно-историческим. Как сообщество современников, «людей второй половины XX века», мы тоже нуждаемся в чужом интерпретирующем суждении.
Но вот откуда его взять? Не ясно ли, что вся проблема приобретает при этом совершенно причудливый смысл? Более или менее адекватно оценить нас могли бы только потомки — члены будущего человечества. Но их
Аналогичным образом, казалось бы, дело обстоит и в том случае, когда мы пытаемся привлечь на роль наших судий и советчиков представителей минувших веков, то есть людей, которых уже нет и которые были обеспокоены вопросами, весьма и весьма отличными от тех, что волнуют нас сегодня.
Это представляется азбучно очевидным, и все-таки более вдумчивое отношение к делу обнаруживает, что это неверно.
Люди минувших эпох живы для нас благодаря особого рода общественной практике — мемориальной. Она обеспечивает постоянное присутствие прошлого в актуальном /3/ сознании и препятствует тому, чтобы мы его подменяли или сочиняли. Те, кого
Существенно, далее, что люди прошедших эпох вовсе не капсулированы в своем времени: их высказывания и поступки почти всегда содержат в себе ответ не только на уникальное содержание конкретных социально-практических задач, но и на повторяющуюся
При этом, правда, необходимо сделать следующую важную оговорку.
Прагматические ситуации как таковые необобщаемы; типизации поддаются только ситуации морального решения. Нет, скажем, никакого надежного рецепта карьеры, а вот правила духовного выживания в условиях повального карьеризма известны издревле: они лишь проясняются и углубляются от эпохи к эпохе.
Можно сказать поэтому, что типологическая общность переживаемых ситуаций сближает людей как тождественно-преемственных моральных субъектов, хотя бы они жили, мыслили и действовали в совершенно разные, экономически и социально непроницаемые друг для друга периоды мировой истории. В каком-то смысле она, эта общность, превращает их в «вечных современников» и делает возможным удивительное временное отношение, когда представитель более ранней (а потому, естественно, и более наивной) эпохи общественного развития просвещает позднейшего исторического деятеля.
Разумеется, прошлое (царство тех, кто умер или по крайней мере уже ушел с общественной арены) само никогда не возьмет голоса и не изречет своей мудрости. Чтобы оно высказалось, нужна исследовательская работа активно живущих. Им приходится усматривать смысловое подобие исторических ситуаций и ставить современные проблемы в свет соответствующего наследия. И все-таки это
Это интерпретирующее вторжение прошлого может играть исключительную роль в условиях, когда в обществе затухает самокритика, а люди в массе своей просто перестают понимать, что они все еще находятся в горниле далекой от завершения, негарантированной и драматичной истории.
Как известно, где-то с середины 60-х годов наше общество впало именно в такое состояние: самонадеянное, экзальтативное и сомнамбулическое. Критические расчеты с периодом «культа личности», начатые на XX съезде партии, были сперва свернуты, а затем решительно пресечены. Едва сняв катаракту с глаз народа, на него тут же надели плотные розовые очки. Ближайшее прошлое упрятывалось обратно в секретные архивы, превращалось в поспешно запротоколированный государственно-партийный опыт, из которого «уже извлечены все необходимые выводы». Чем острее делались подспудные кризисные процессы, тем больше идеологических усилий прилагалось к тому, чтобы представить наличное состояние общества как режим, не ведающий глубинных конфликтов и коллизий. Описание социальной динамики было вновь подчинено таким терминам, как «развитие», «дальнейшее упрочение», «дальнейшее совершенствование», «дозревание», «стирание», «изживание», «отмирание». Советская современность приняла вид заоблачной, потусторонней фазы всемирной истории, которая не имеет в прошлом
Конечно, совершенно неправильно было бы утверждать, будто с конца 60-х годов так думали все, будто страна (как гласит новейший журнально-телевизионный штамп) переживала поголовный приступ «оптимистической эйфории». Не надо путать с эйфорией тяжелый и болезненный угар. Ни в 70-е, ни в 80-е годы мне, честно говоря, не довелось встретить ни одного советского человека, который пребывал бы в состоянии прогрессистского одушевления, искренне верил, что он живет в лучшем из возможных миров, и видел себя перед вратами земного рая.
Но беда-то заключалась в том, что подобные представления, уже вовсе не владея умами, подчиняли себе тем не менее поведение людей как печатающихся, пишущих, говорящих, а значит, и как мыслящих. Идиллия развитого /5/ социализма сделалась общей мерой лояльности, и всякий, кто брался публично рассуждать об обществе и истории, о прошлом и современности, обязан был уплачивать этой идиллии хоть какую-нибудь дань. Свести ее до минимума было делом совсем нелегким. Тут требовались выдержка, терпение, такт и та особая подцензурная талантливость, которая в условиях гласности гибнет, как высаженный в поле оранжерейный цветок.
Герои вправе назвать подобные заботы мелкими. У меня иная, не столь ригористическая нравственная мера. Пока я жив, я сохраню уважение не только к тем, кто, отринув всякое соглашательство, пересылал свои прямодушные сочинения за рубеж, не только к тем, кто, рискуя своим служебным положением, благополучием, а иногда и свободой, обстреливал директивные инстанции вызывающе безотрадными социологическими обследованиями или докладными записками о приближающейся экологической и хозяйственной катастрофе; я сохраню уважение и к тем, кто, чем-то поступаясь и чего-то недоговаривая, прибегая к средствам косвенным и окольным, умудрялся пробуждать гражданское и нравственно-историческое сознание массового читателя через саму подцензурную советскую печать.
Здесь, конечно, следует прежде всего вспомнить наших писателей, представителей деревенской и городской темы, летописцев войны и довоенных лет. Но не будем забывать и об историках, в частности, о таких по сей день недостаточно ценимых представителях этого ученого цеха, как