Время и дело Мартина Лютера

Если бы историю человечества удалось уместить в небольшую книжку (ну, скажем, размера обычного школьного учебника), то и в этом случае в ней непременно нашлось бы место для Мартина Лютера, религиозного реформатора и выдающегося общественного деятеля Германии, одного из создателей немецкого литературного языка, инициатора общеевропейского протестантского движения.[1]

10 ноября 1983 года исполнилось 500 лет со дня его рождения, и дата эта была торжественно отмечена во многих странах мира.

Историческое значение Лютера никогда не ставилось под сомнение. И все-таки однозначно определить, в чем именно состояла его заслуга перед историей, — задача совсем не простая. Охарактеризовать Лютера просто как борца против засилья римско-католической церкви и основателя нового христианского вероисповедания (лютеранства) — значит сказать о нем слишком мало. Зачислить его в ряды раннебуржуазных гуманистов и борцов против феодальной эксплуатации — значит впасть в юбилейное преувеличение.

Трудность оценки кроется в переломном характере эпохи, которой принадлежал Лютер, а также в глубоком расхождении между ближайшими и отдаленными последствиями его реформаторской проповеди.

Лютер был противником ренессансного возвеличения /54/ человека, осуждал его как недопустимое «обоготворение твари», однако Лессинг, Гегель и Гейне не ошибались, когда утверждали, что лютеровское учение пробудило в немецком народе интерес к самой проблематике человеческого достоинства. Лютер боялся революционно-демократического действия, но мелкобуржуазный социалист Луи Блан не совершил грубого промаха, возводя к нему предысторию Французской революции.

Сама лютеровская проповедь имеет сложную смысловую структуру. Мы на каждом шагу находим здесь расхождение между буквой и духом, между непосредственным и глубинным содержанием, которое раскрывается лишь благодаря усилию последующей интерпретации. Л. Фейербах проницательно замечал: учение Лютера это

«гимн богу и пасквиль на человека. Но оно является нечеловеческим только в зачине, а не в развитии, в предпосылках, а не в следствиях, в средствах, но не в цели… То, что Лютер отнял у тебя как у человека, он возместил тебе в боге и притом сторицею».[2]

Этот же тип динамически развернутой оценки мы находим и в известной характеристике Лютера, которую дал молодой Маркс:

«Лютерпобедил рабство понабожноститолько тем, что поставил на его место рабство поубеждению. Он разбил веру в авторитет, восстановив авторитет веры. Он превратил попов в мирян, превратив мирян в попов. Он освободил человека от внешней религиозности, сделав религиозность внутренним миром человека. Он эмансипировал плоть от оков, наложив оковы на сердце человека.

Но если протестантизм не дал правильного решения задачи, то все же он правильно поставил ее. Речь теперь шла уже не о борьбе мирянина спопом вне мирянина, а о борьбе со своимсобственным внутренним попом, со своейпоповской натурой».[3]

Такой тенденции в западноевропейской духовной жизни до Лютера не существовало, она была реально-историческим следствием его проповеди и уже давала о себе знать в собственных — и как раз самых парадоксальных — рассуждениях реформатора.

В Лютере — все причудливо, все «не по правилам»: он фидеист, который выступает против церковного авторитета; /55/ ортодокс, ополчающийся на догматику; мизантроп, провоцирующий в простолюдине чувство его человеческого достоинства.[4]

Трагическая противоречивость — такова, пожалуй, главная тема в характеристиках Лютера, которые оставили основоположники марксизма. Они высоко оценивали Лютера как инициатора немецкой реформации — «буржуазной революции № 1», открывшей длительный цикл антифеодальных преобразований в Европе; вместе с тем они не останавливались перед суровым осуждением его конкретных политических решений.

Рассматривая поведение Лютера в период Крестьянской войны в Германии, Ф. Энгельс не щадил великого немца и бичевал его больнее, чем самые рьяные католические противники лютеровской реформации. Но у критики, которую развернул Энгельс, была совершенно иная общая тенденция. На протяжении нескольких столетий католики-обличители пытались утопить Лютера в его реакционных политических решениях (по этому же пути шли и многие представители либерально-буржуазной историографии). Энгельс, напротив, ставит в центр внимания кричащее несоответствие между личностью Лютера-реформатора и его неблаговидными сословно-классовыми выборами.

Резкое осуждение Лютера не мешало Энгельсу подчеркивать эпохальное значение его дела. Во «Введении» к «Диалектике природы», написанном уже после работы «Крестьянская война в Германии», Энгельс отнес Лютера к историческим деятелям, которых вызвал к жизни

«величайший прогрессивный переворот из всех пережитых до того времени человечеством, эпоха, которая нуждалась в титанах и которая породила титанов по силе мысли страсти и характеру».[5]

Фигура реформатора отмечена ренессансным величием; Энгельс ставит его в один ряд с Леонардо да Винчи, Альбрехтом Дюрером и Никколо Макиавелли. В открытии Коперника Энгельс видит «революционный акт», которым изучение природы «как бы повторило лютеровское сожжение папской буллы».[6] /56/

***

У исторических лиц, деятельность которых эпохально значима, есть удивительная примета: секрет их поведения, как правило, нельзя разгадать, не обратившись в каком-то пункте анализа к хозяйственной истории человечества. Разумеется, сама экономическая жизнь должна быть схвачена при этом в форме драмы, участниками которой являются персонально подвижные и выразительные общественные группы. Последнее удается далеко не всегда: в обзорах истории хозяйства сословия и классы слишком часто утрачивают диалектику характера, редуцируются к одномерным «стимулам-интересам» и делаются похожими на сценических персонажей эпохи классицизма, когда плут всего лишь плут, скупец — неизлечимо и показательно скуп, а злодей — зол от рождения и до гроба.

Очерки экономической истории лютеровского времени не составляют в этом смысле исключения: в девяти случаях из десяти они скучны, как сводка ЦСУ. Между тем реальная хозяйственная жизнь конца XV — первой половины XVI века детективно увлекательна; личностная загадка реформатора кроется в ее напряженном сюжете.

Социальные коллизии позднего средневековья определялись развитием рынка и товарно-денежных отношений, вторгшихся в патриархальный или полупатриархальный хозяйственный быт. Одним из результатов этого развития был рост экономического, культурного и военно-политического значения городов. Используя слабость феодальной государственной власти, они вырывали привилегии у монархов и сеньоров, окружали себя крепостными стенами и становились теплицами, в которых вырастали первые побеги частной предприимчивости.

«Следует подчеркнуть, что именно бюргерство как средневековый торгово-промышленный класс, а не крупное посредническое купечество и не влиятельные ссудно-ростовщические дома, связанные с аристократией, верхами клира и дворами, воплощало в себе новые общественно-экономические тенденции, будучи прообразом национальной буржуазии наиболее передовых стран Европы. В то время это был достаточно массовый имущий слой, тесными нитями связанный как с городским плебсом, так и с крестьянством».[7] /57/

Сами города, где рождалось мануфактурное производство, еще вовсе не были раннебуржуазными. Под охраной муниципальных привилегий здесь получила широкое развитие форма «работающего собственника», издавна допускавшаяся феодализмом «наряду с земельной собственностью и вне ее» (К. Маркс) и представленная прежде всего автономным ремеслом.[8] На этой основе в позднесредневековом городе формируется совершенно специфический (по сей день

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату