застылой стране; иногда приникают они другу к другу, приникают особенно любовно и задушевно – ибо ничего кроме голой душевности у них и не осталось, а они ищут какого-то сочувствия и тепла: но вновь порыв зимней ночной вьюги отрывает их друг от друга, несет их в даль, торжествующе поет самому себе оды, похваляется своей силой и умерщвляет все живое, противостоящее ему. Об этом порыве зимних и ночных вьюг говорит писатель. «Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и поднимались дыбом волосы. Писать о нем затверженно и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, – не только бессмысленно и бесцельно, писать так – низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала», – говорит в своем «Биографическом очерке» (1957—1958) Борис Пастернак.
И он не пошел по «низкому и бессовестному» пути. Он создал произведение, вынашивавшееся им всю его жизнь, произведение новое по форме, только условно названное им «романом», ибо нельзя нашу смятенную и всклокоченную жизнь, нашу историческую ночную метель втиснуть в узкие рамки раз и навсегда законченной формы: с началом и концом, с фабулой и резко очерченными характерами. Борис Пастернак сделал много больше, чем написал новый роман: он не только мучительно-ярко воплотил разгул ночной вьюги на нашей земле, на нашей Родине, – а и заставил уверовать в жизнь и смысл ее. Да, это так: ночная зимняя вьюга непроглядна и свирепа, изнемогающие путники не видят кругом ни зги, уже изверились в спасении, но вот где-то в одиноком окне мелькнул путеводный огонек: «свеча горела на столе», – и уже уверенней идет спутник сквозь ночь и вьюгу смерти на свет человечности и любви, начинается верить в себя, в жизнь, в спасение:
(...) Много пишется романов на свете. Часто очень хороших романов. Но Пастернак признан всем миром потому, что сделал много больше: он указал на эту полузабытую свечу Человечности и Любви, Веры и Правды, как на единственный свет в единственном окне, как на единственный, но надежный путеводный огонек спасения:
Карманный «Живаго» был не наборным изданием, а уменьшенной копией мутоновского экземпляра – разумеется, со всеми опечатками, допущенными Григорием Даниловым.
Именно в этом, карманном виде «Живаго» шире всего распространился по Советскому Союзу 1960—80-х годов. Перевозить его через границу было легче, чем любую другую западную продукцию. По мнению эмигрантов старшего поколения, тираж засылочного издания был от 10 до 100 тысяч. Любая из этих цифр была грандиозной: обычный тираж эмигрантской книги всегда колебался от 200 до 1200 штук. Вложить огромные деньги в массовое издание для отправки «на ту сторону» мог только какой-нибудь американский «фонд».
А поскольку матрица и первый, мутоновский, тираж готовились на деньги ЦРУ, то понятно, откуда поступили средства на «закрепление успеха». Но кто стоял за его изданием – кто делал книгу, кто писал предисловие, – оставалось неясным.
Только 2 октября 1976 года в письме к Глебу Струве его соавтор Борис Филиппов признался: «Мое – правда, с изувеченным моим предисловием, – но его можно изъять, – издание карманного формата вышло раньше мичиганского». За давностью лет Филиппов ошибался: парижские книжки появились только в первые числа мая 59-го (а мичиганские четырьмя с половиной месяцами раньше), но само признание указывает на того, кто был пионером по получению ЦРУшных средств на русские книги. Благодаря постоянному проживанию в Вашингтоне, Филиппов одним из первых обзавелся полезными знакомствами, и ему стали доступны и тексты, и закулисные сведения, и фонды.
Год спустя, 24 ноября 1977-го, он писал Струве:
«...в 1959 году выпустил „Живаго“ я сам в малом карманном формате, под фиктивной маркой фирмы никогда не существовавшей: „Societe d'Edition et d'Impression Mondiale“ (...); в этом „малом“ „Живаго“ моя статья была так злостно безграмотно изувечена человеком, давшим деньги на издание, что я снял свое имя и с издания, и со статьи».
В том же 59-м году, по предложению Мичиганского университета, Струве и Филиппов принялись за подготовку собрания сочинений Пастернака на русском языке. Условием было невключение в собрание «Доктора Живаго», который успешно продавался отдельно, – а кроме того, это вызвало бы новый раунд переговоров с Фельтринелли. А поскольку никаких прав на доживаговские произведения у Фельтринелли не было, то юридических проблем с этой стороны у издательства и не возникло.
Зато возникли финансовые: выпустить три трудоемких академических тома (цена в продаже – от 8 с половиной до 10 долларов) стоило больших денег. Помог опять Борис Филиппов, нашедший необходимые средства. 7 февраля 1959 года он сообщал Глебу Струве:
«На следующей неделе или через 9—10 дней еду в Нью-Йорк для окончательного
До редакторов трехтомника дошли сведения, что сам Борис Леонидович «благословил» мичиганское начинание, что и было ими отмечено во вступительной заметке: «Когда Б. Л. узнал о том что готовится настоящее собрание его сочинений, он выразил желание, чтобы предисловие к нему было написано именно графиней Пруайяр». Хотя «для внешнего употребления» Пастернак и противился заграничным издательским инициативам, но многие эмигранты без труда понимали, что стоит за подобным недовольством.
В частности, Борис Филиппов 11 августа 1959 года писал Глебу Струве:
«Что же касается до протеста Б. Пастернака, то он и
(...) С Пастернаком, конечно,