«Они пришли на Потаповский, – пишет Ивинская, – и для объяснения с ними я вызвала из Переделкина знавшую французский Иру. Ехала она неохотно, будто предчувствуя беду.
Бенедетти передали мне письмо от Д'Анджело; он уверял меня, что посылает лишь половину денег, которые он должен был вернуть Пастернаку (полмиллиона советских рублей в старых деньгах). И злополучные туристы вынули из чемодана рюкзак с деньгами. Как я ни умоляла их забрать рюкзак с собой – они не могли себе уяснить, что человек может отказаться от собственных денег. – Вы не имеете права отказаться, – говорили они, – эти деньги вы должны израсходовать на достойный памятник Борису Пастернаку и на помощь тем людям, которым бы помог он сам; да и потом – это частный долг, и мы обещали Д'Анджело его обязательно доставить, что было для нас очень трудно.
И, откланявшись, супруги Бенедетти удалились. Я, Ира, Митя с ужасом смотрели на рюкзак...» (Ивинская, с. 359).
В примечании к этому эпизоду Ивинская пишет:
«После моего ареста к Мите явился приехавший по туристской путевке Д'Анджело. В руках его было две объемистых сумки. Не зная об их содержимом, Митя догадывался, что там опять могут быть деньги. Между тем, наш с Ирой арест скрывался от мира, так что в квартире даже посадили женщину, чей голос был похож на Ирин, а Митю предупредили о необходимости соблюдать тайну (пообещав, что при этом условии нас выпустят). Но Митя оказался на высоте: он сумел сообщить Д'Анджело о нашем аресте и выпроводить его с одной из сумок вон из квартиры. Когда вслед за этим сидевшие в засаде люди ворвались в комнату за оставленной сумкой – там оказались лишь приведшие их в ярость присланные Джульеттой нейлоновые юбки и помада. Позднее стало известно, что в унесенной сумке у Д'Анджело был остаток долга Пастернаку – вторые полмиллиона рублей... Подчеркиваю (это очень важно): во всех без исключения случаях деньги были советские; ни гроша в иностранной валюте мы и в глаза не видели» (там же, с. 359— 360).
Интересно отметить, что Серджо Д'Анджело в своей книге ни словом не упоминает, что в этот приезд он собирался передавать деньги. Из его описания следует, что это был просто дружеский визит.
Кому из мемуаристов верить меньше?
Ивинскую взяли 16 августа. В своих воспоминаниях она показывает здравое понимание ситуации:
«...После Бориной смерти все переменилось. Я начала понимать, что у властей, попавших из-за романа в неудобное положение, явилась счастливая мысль переложить на мои плечи всю ответственность. Некоторые, как стало ясно мне потом, впали в ошибку из-за недостатка эрудиции. Говорил же мне на следствии Т. (очень крупный чин), что я „ловко законспирировалась“, протащив под именем Пастернака свой преступный, антисоветский роман.
Пастернак слишком известное имя, чтобы стоило на долгое время заклеймить его ярлыком врага. И поэтому после смерти Б. Л., когда можно было уже не опасаться, что он преподнесет новый сюрприз (вроде стихотворения «Нобелевская премия»), власти предпочли поместить его в пантеон советской литературы. Сурков сделал поворот на 180 градусов: объявил, что Пастернак был лично им уважаемым, честным поэтом, но подруга поэта Ивинская – «авантюристка», заставившая Пастернака писать «Доктора Живаго» и передать его за границу, чтобы лично обогатиться» (там же, с. 361).
Наступил день кафкианского суда. Это был один из первых в бесконечной череде политических судилищ, заполнивших последние тридцать лет советской власти. На скамье подсудимых – вероломно использованные мать и дочь.
«Всеобъемлющая паутина слежки, – вспоминала Ивинская, – опутывающая наш каждый шаг, зафиксировала каждый случай передачи денег. Так почему же ни один из этих иностранцев не был задержан и допрошен хотя бы в качестве свидетеля? Ведь это и были „подлинные“ контрабандисты, привезшие из Милана (если верить версии следствия) советские деньги.
Не странно ли, что судят тех, кто получил «контрабанду», но даже в свидетели не приглашают тех, кто ее перевез через границу.
Ларчик просто открывался: допроси хоть одного из этих иностранцев – он тут же доказал бы, что деньги разменял в Госбанке СССР, и этот зловещий фарс лопнул бы, как мыльный пузырь» (там же, с. 373).
А Серджо Д'Анджело через много лет добавил деталь, придающую этому кафкианству дополнительное измерение: Хайнц Шеве был, по мнению некоторых журналистов и издателей, «человеком восточных спецслужб» и «автором доноса, приведшего к аресту Ольги». От себя Д'Анджело прибавляет, что
«как правило, „буржуазные“ корреспонденты высылались из СССР в сорок восемь часов за малейшие нарушения установленных правил: например, за то, что дали экземпляр своей газеты советскому гражданину или хоть чуть-чуть выбрались за пределы короткого радиуса вокруг Москвы без специального на то разрешения. Так каким же образом Шеве – названный (...) единственным и бесценным посредником в делах, квалифицируемых советской властью как глубоко преступные, – смог оставаться в СССР еще долгие годы после ареста Ольги и Ирочки?.. » (Д'Анджело. Дело, с. 138)
В атмосфере такой бесовщины не удивительно, что Ивинской не помогло письмо на имя Хрущева, написанное ею в лагере. Письмо это в отрывках выплыло наружу в 90-е годы – в пору отвратительного судебного процесса, когда Ольга Всеволодовна, а после ее кончины наследники – дочь Ирина Емельянова и сын Дмитрий Виноградов – обратились в Российский государственный архив литературы и искусства (РГАЛИ) с требованием вернуть им пастернаковские бумаги, конфискованные в августе 1960 года при обыске у Ивинской. И проиграли процесс. В качестве одного из доводов против истицы адвокат РГАЛИ использовала цитаты из тюремного письма, в котором Ольга Всеволодовна взывала к руководителю государства с просьбой защитить ее, выполнявшую ответственные распоряжения власти. Она писала, что после всего, что она сделала по заданию, с ней поступили так несправедливо.
Письмо это целиком не опубликовано, поэтому точные слова Ивинской недоступны. Но две вещи Ирина Емельянова подмечает совершенно точно. Во-первых, что
«такие письма писали миллионы людей из заключения. Это письмо – так называемая „помиловка“. Кто хоть косвенно соприкасался с репрессивной системой тех лет, те знают, что люди в полном отчаянии, ни за что сидящие в лагерях, матери в основном...» (Эхо Москвы)
А во-вторых,
«на 90 процентов этот архив (РГАЛИ. –
Цитирование материнского письма в «Комсомольской правде» Емельянова приравнивает к использованию писем «из гетто, это аморально».
В гетто сидят «другие», враги. А что если в случае Ивинской КГБ посадил «свою», только уже израсходованную и слишком много знающую? Ответить на этот болезненный для пастернаковской биографии вопрос (может быть, самый болезненный) позволит только публикация уголовного дела и сопутствующих архивных документов. Без них размышления скатываются в спекуляцию.
Вернемся к 1960-му. Как реагировали на эти аресты заинтересованные современники?
Из воспоминаний Зинаиды Николаевны:
«Восьмого сентября мне сообщили об аресте Ивинской. Говорили, что она арестована за какие-то темные дела с долларами. Я ничего не понимала и ничего не знала, но опять вокруг этого имени ходили слухи и сплетни. Рассказывали, например, что когда ее увозили, она обратилась к своей матери и сказала: „Это дело рук Зинаиды Николаевны“.
О, если бы она знала, что от одного упоминания ее имени мне казалось, что меня запачкали! А не то чтоб следить за ее поведением и заниматься доносами. (...) Во время ее процесса меня навестили два человека из органов госбезопасности, показав свои документы. По-видимому, на процессе она пачкала Борино имя, а заодно и мое, и этим, вероятно, объяснялся их визит. Они хотели проверить ее показания. (...) Я им выдала все ключи от шкафов в Борином кабинете и просила осмотреть его гардероб и вещи в его комнате, с тем, чтобы они могли судить о его скромности и бедности. Они сказали мне, что по ее показанию, Боря получил из-за границы сто пар ботинок и пятьдесят пальто. (...) Я требовала, чтобы они