Ему виделось, как она бежит по коридорам госпиталя. Ему слышалось, как она, топоча, несется по залам смерти, точно какое-то шумливое привидение. Он чувствовал, как она бежит из палаты в палату, из палаты калек в палату глухих, в палату слепых, в палату безголосых, скликает врачей, сестер и санитарок, громко возвещая о случившемся чуде. Он слышал ее голос, твердивший всем, что где-то далеко от госпиталя над гробом поднялась крышка, с могилы скатился камень и какой-то покойник стал морзить и разговаривать. А ведь прежде мертвецы никогда не высказывались, никогда со времен Лазаря, да и тот, в общем, ничего не сказал. Но вот этот покойник скажет им все. Он будет говорить о мертвецах, говорить от их имени, раскроет все их тайны. И пока он обдумывал, что же он им скажет, медсестра мчалась и мчалась по палатам и коридорам, с этажа на этаж, из подвала на чердак, по всему огромному дому, откуда выбыло столько мертвецов. Словно архангел Гавриил, она оглашала госпиталь трубными звуками, призывая всех прийти и послушать голос мертвого.
Он ждал людей, которых она созывала, и уже чувствовал их присутствие. Так актер за минуту до подъема занавеса должен чувствовать присутствие зрителей. Он чувствовал, как все набиваются в его палату, как дрожат половицы под ногами, как под натиском людей шатается его койка. Гости старались встать поудобнее, чтобы лучше видеть заговорившего мертвеца, и, казалось, от этой суеты пружины под тюфяком гудят непрерывным низким гудом. Температура в комнате поднялась настолько, что кожей шеи и обнаженной полоской лба он почти ощущал тепло, исходившее от массы сгрудившихся тел.
Затем дверь отворилась. Он почувствовал вибрацию пола от легких шагов. Это была она — медсестра. Он напрягся, чтоб ничего не упустить. Половицы снова скрипнули — на сей раз от тяжелых мужских шагов. Он ждал, что будет дальше, ждал гудения пружин. Но все было спокойно, все было тихо. Кроме медсестры и какого-то грузного незнакомца никто не пришел, чтобы стать свидетелем великого события. Здесь их было трое, и больше никого. Его охватила внезапная острая боль разочарования — можно ли так спокойно отнестись к такому потрясающему событию? Но тут он подумал о том, что гораздо важнее всего остального. Он лежал неподвижно, более чем когда-либо прежде похожий на мертвеца. Он лежал, ожидая ответа на свой вопрос.
И вдруг из темноты возник палец, такой огромный, что его прикосновение ко лбу было подобно удару кувалды. Удар эхом отдался в его мозгу, словно раскат грома в пещере. Палец начал морзить…
ЧЕГО
ВЫ
ХОТИТЕ
Чего вы хотите?
Глава девятнадцатая
Когда он понял вопрос, когда поверил, что перевел его правильно, им на мгновение овладело полнейшее спокойствие. Так бывает, когда сидишь в тихой комнате и очень ждешь кого-то, ждешь уже давно, и вдруг слышишь стук в дверь. Секунду-другую ты колеблешься, думаешь, кто бы это мог быть, кто и зачем пришел? Ты даже испуган, потому что хоть и ждал несколько лет подряд, но на самом деле не верил, что этот стук когда-нибудь раздастся. Затем ты встаешь, подходишь к двери и сперва чуть-чуть приоткрываешь ее, чтобы подготовиться к разочарованию, но, убедившись, что невозможное случилось, что тот, о чьем приходе ты молил бога, действительно перед тобой, ты так обрадован и удивлен, что даже не знаешь толком, какие сказать слова и с чего начать.
Так чего же он хотел?
Это было похоже, пожалуй, и на то, что человек долго мечтал о море и о корабле, и вдруг ему дали корабль и спросили, куда он желает направиться. Но он никогда всерьез не рассчитывал на корабль и, убивая время лишь на мечты о нем, ни разу не подумал, что же он станет с ним делать.
Так было и сейчас. Он никогда не надеялся всерьез, что прорвется к людям, все это длилось страшно долго. Он добивался контакта с людьми ценою неимоверных усилий. Это было только мечтой, только каким-то способом жить, и надеяться, и трудиться. И чем больше все осложнялось, тем более важным становилось, пока, наконец, он едва не сошел с ума. Еще какой-нибудь час назад он ни во что не верил. И вдруг это случилось. И вот они его спрашивают: чего он хочет? И хотя теперь весь остаток его жизни, казалось, зависит от его ответа, он никак не мог собраться с мыслями, чтобы сказать что-то путное не то что им, но и самому себе.
Потом все представилось ему в ином свете. Дело вовсе не в том, чего он хочет, а в том, что они могли бы ему предложить. Только этим все и определяется. Так чего же он может от них ждать? Ему вдруг стало не по себе от их вопроса, от того, как он был задан, от заключенного в нем непонимания его положения. Да кем же, в конце концов, они считают себя, эти господа, и чего, по их мнению, может он от них ждать? Уж не кажется ли им, что он попросит стаканчик мороженого? Или какую-нибудь интересную книгу? Или захочет посидеть у костра или послушать, как мурлычет кот? Не воображают ли они, что ему приспичило пойти в кино, а затем в кафе — освежиться холодным лимонадом? Или взять несколько уроков танца, или заполучить бинокль, или, на удивление друзьям, пройти курс игры на фортепиано?
Может, они решили, что ему не терпится надеть новый костюм или шелковую рубашку? Может, ожидают от него жалоб на слишком жесткую постель или просьбы дать ему стакан воды. Может, ожидают требования изменить диету, — мол, кофе, который вы влили в меня последний раз через трубку, недостаточно подслащен, несколько даже горчит, и я это ощутил всеми своими внутренностями, а поэтому, попрошу вас, кладите в него побольше сахару и хорошенько размешивайте. Соус к азу слишком жидкий, кроме того, не мешало бы его посолить. И еще мне, пожалуй, хочется пососать тянучку. В следующий раз, когда будете меня кормить через трубку, дайте мне тянучку, только не слишком сладкую, с небольшой добавкой шоколада, слегка подогретую и мягкую. Все эти годы я, видите ли, мечтал о тянучке, только ради нее месяцами бился головой о подушку, чтобы вы поняли, наконец: больше всего на свете я люблю тянучки.
Этим кретинам следовало бы и самим знать, чего он хочет, и вместе с тем понимать, что этого они все равно ему дать не могут. А хотелось ему лишь того, что для них было так доступно и естественно. Он хотел бы иметь глаза, чтобы видеть. Два глаза, чтобы видеть солнечный и лунный свет, и синие горы, и высокие деревья, и крохотных муравьев, и дома, в которых живут люди, и цветы, распускающиеся поутру, и снег на земле, и течение рек, и поезда, что прибывают и отправляются, и прогуливающихся людей, и собачонку, которая играет старым башмаком, сердито рыча носится с ним вперед и назад, отскакивает от него в сторону, терзает его подошву и вообще принимает этот башмак очень всерьез. Ему хотелось бы иметь нос, чтобы вдыхать запах дождя, и дымного костра, и слабый аромат, оставшийся в воздухе, когда мимо прошла девушка. Он хотел бы иметь рот, чтобы есть, и говорить, и смеяться, и чувствовать вкус, и целовать. Он хотел бы иметь руки и ноги, чтобы работать, и двигаться, чтобы походить на мужчину, вообще хоть на что-то живое.
Чего он хотел? Чего мог желать? Могут ли они дать ему хоть что-нибудь?
Все это налетело на него ревущим шквалом, словно бурный поток, прорвавший плотину. Ему хотелось одного — вырваться отсюда, и при этой мысли ускорялось сердцебиение, напрягалась плоть. Вырваться и кожей ощутить свежий ветер. Пусть он не услышит его запаха, но хоть представит себе, что этот ветер пришел с моря, или с гор, или из городов, или с пашен. Только бы вырваться отсюда — и чтобы вокруг люди. Не важно, что он не увидит, не услышит их, не сможет с ними разговаривать. По крайней мере, он будет знать, что он среди них, а не здесь взаперти. Жестоко запирать человека. Жестоко превращать его в вечного узника. Человеку нельзя без людей. Каждое живое существо должно жить среди себе подобных. Он — человек, он — часть человечества, ему необходимо вырваться отсюда, чтобы ощущать вокруг себя присутствие других людей.
Выпустите меня, это все, чего я хочу, думал он. Завернутый в лоскут собственной кожи, я пролежал на этой койке, в этой комнате долгие годы. Я хочу на волю. Мне это необходимо. Нельзя бесконечно держать человека в заточении, он должен хоть что-то делать. Иначе как же ему убедиться, что он еще жив?