«Когда я смотрю на тебя и думаю, что ты можешь умереть, и тогда я буду избавлен от муки — видеть тебя; от раздражения — слушать твои разговоры; от желания — задушить тебя своими руками, — глаза твои вдруг заволакиваются, и ты, как подкошенная, падаешь на землю и становишься холодной, как тот, кто умер тому назад уже несколько часов — долгих, дождливых и скучных.
Но в тот же миг я уже оплакиваю твою быструю кончину и свою чудесную, но жуткую способность немедленно превращать любое желание в действительность, и вспоминаю твой звонкий смех, и нежную теплоту кожи, и плачу над собой, и плачу над тобой, и хочу, чтобы ты воскресла — и встала, прекрасная и здоровая, как прежде, и улыбнулась мне глазами, и улыбнулась губами, и улыбнулась каштановыми локонами… И едва мне это подумалось, как ты вновь передо мной — теплая, нежная, улыбающаяся, без единой слезинки на ресницах, и я беру тебя за руку, а ты обнимаешь меня и прижимаешь к своей трепещущей груди.
Но мне уже скучно, я смотрю в окно и думаю: вон тот дом слишком неказист. А позади этого грязного куба из старых кирпичей — уродливый холм с кипарисами, которые нещадно гнет ветер.
И в тот же миг дом бесшумно рушится, стены исчезают, словно были из дыма или из теней, а сзади вырастает прекрасная гора, и вершина ее касается облаков…
Чтобы избавиться от этого странного видения, я выскакиваю из дома и бегу от самого себя, стараясь не смотреть, не видеть, не думать…
Но через какое-то время останавливаюсь, бледный, в холодном поту. Мне опять одиноко. Мне ее нехватает.
И вот она уже приближается, эта женщина, и смотрит на меня, и ее взгляд предлагает тело, а также — кто знает? — душу…»
Юра слушал без всякого интереса, крутил чайную ложку, изредка звенел ею, и Надежда Александровна поглядывала на него с досадой. Его внимание привлекли лишь слова о «трепещущей груди» и о «предлагаемом теле». Он вспомнил, как на днях Борька Боярин во дворе сказал небрежным тоном, что две девчонки должны тут сегодня прийти, со Спиридоновки, с ними можно всё делать. Юра не совсем хорошо знал, что значит «всё», но не стал уточнять, а удовлетворенно кивнул головой: мол, ясно, о чем разговор…
Девчонки действительно пришли, под вечер, когда почти уже стемнело, Юра и не разглядел их толком от волнения и, как зовут, не узнал. Они вчетвером «тусовались», как сказали бы сейчас, в конце двора, возле красной кирпичной стены, недалеко от помойки; разговор, в основном, поддерживал Борька — обо всем: о школе, о погоде, о кинокартинах, а Юра изредка вставлял какое-то умные слова. Девчонки тоже не отличались красноречием. Одна из них непрерывно хихикала и толкала в бок подружку, другая ни к селу, ни к городу поведала вдруг, что летом в деревне слышала такую частушку, сказать? «Фортепьяно, фортепьяно, музыкальный инструмент! Ты скажи мне, милый, прямо, меня любишь или нет?..» Она пропела это неожиданно приятным голоском, и Юра сразу решил, что она будет его… Но и после этого решения они долго еще разговаривали неизвестно о чем.
Уже совсем стемнело, девчонки сказали, что пора домой.
— Пошли провожу, — сказал Борька одной из них, и они сразу скрылись в темноте двора.
— Я догоню! — крикнула та, что осталась с Юрой. Ему показалось, она приподняла голову и вопросительно смотрит на него.
И тогда он, сжав зубы, зажмурившись, шагнул к ней, взял за плечо одной рукой, а другую сунул за ворот платья и сразу ощутил в пальцах тугой теплый комок. Оба застыли, даже не дышали. Потом она чуть двинулась, не то ближе, не то отдаляясь, а он крепче сжал руку и стал ощупывать это живое чудо, о котором до сих пор только читал и с которым мысленно делал всякое перед тем, как уснуть.
— Тише, больно, — прошептала она, и он сразу выдернул руку.
Девчонка тут же убежала, а Юра пошел домой не прямо через двор, а вкруговую, чтобы подольше оставаться наедине с собой и своим поступком.
Он ждал этих девчонок и на другой день, и на третий, но они больше не пришли…
Григорий Богданович продолжал читать:
«…Нет, не желаю любви, — шепчу я самому себе. — Надоело все. Хочу оказаться за тридевять земель…
И вот я уже в другой стране, где воздух одуряет новыми запахами, небо — как желток, деревья высоки и все без листьев, а люди говорят на языке, которого я не понимаю… Какая тоска…
Глаза бы мои ничего и никого не видели! — родится во мне раздраженная одинокая мысль… И ночь, слишком черная, чтобы быть настоящей, тут же опускается вокруг, погребает меня, заставляет умолкнуть удары моего нелепого сердца.
Я, наверное, болен. И я совсем один, всеми покинут. О, где же те яркие, весенние дни, когда у меня были друзья — он, и он, и она?!.. Где они?
Что означает этот шум?.. Это же их… их голоса! Вот они все здесь, подле меня — он, и он, и она!.. Я чувствую себя таким сильным… легким. О, если бы я мог летать!.. Улетел бы от этого шума!..
Друзья, прощайте, прощайте! Ветер несет меня, как листок. Помните обо мне! Не забывайте…
Я лечу, лечу по небу, не останавливаясь, и подо мной — кучи камней и сора, темные ямы и впадины: земля кажется покрытой грязью и коростой. Как я мог жить на ней!
Но мало-помалу полет утомляет меня, я начинаю думать о своем городе, своем доме.
О, если бы только вернуться домой, где все так знакомо! Пускай в грязь!..
Через мгновенье я снова у себя в комнате, среди своих книг, и рядом со мной та же маленькая и нежная женщина. Она смотрит на меня, готовая выполнить все…
Нет, не хочу, чтобы всякое мое желание тут же выполнялось! Лучше вообще ничего не желать! Надоело!
И вот, чувствую, как становлюсь вялым, порожним, неразумным, как новорожденный, как растение. Ничто не волнует, не трогает меня: мир лишен всякого смысла, и непонятно, имел ли он его когда-то.
Мне делается страшно, я напрягаю все силы, чтобы утвердиться в мысли об одном, только об одном: „Хочу все знать, все помнить!..“
И снова я прежний — умный, мыслящий, печальный, как жизнь, и спокойный, как мудрость. Вновь озираюсь вокруг и вижу ее — маленькую и нежную, с любовью и испугом смотрящую на меня.
А я… мне в голову приходит новая, страшная мысль: что, если она вдруг умрет, исчезнет навсегда, а я потеряю свою волшебную силу повелевать судьбой? Буду как все люди… Что тогда?..
Боже мой, что это?! Она умирает! Голова упала на грудь, лицо побелело, руки холодные… Но я не хочу этого! Понимаете? Не хочу! Я ведь подумал просто так… Мало ли о чем мы думаем?.. Сейчас я воскрешу ее! Ведь вы знаете о моей чудесной силе?.. Неужели не знаете?.. Не верите? Думаете, я сошедший с ума бахвал?.. Сейчас… Сейчас… Подождите… Еще немного… Вот…
Но отчего она не встает, отчего не смеется, не плачет, как прежде? Живи! Я хочу, чтобы ты жила!..
О, почему я потерял свою силу в такой момент?.. Теперь… Ведь я люблю ее, понимаете? Всегда любил, и когда мучил, когда заставлял плакать… И любить буду вечно!..
Она не движется… Но тогда сделайте так, чтобы и я умер! Я хочу умереть сейчас же! Хочу смерти! Это мое последнее желание… И пускай оно исполнится…»
И снова:
Юношеские обобщения относительно низости всего человечества несправедливы: в сущности все люди хороши, хотя они часто кажутся иными.
(Племянник автора дневника, Юрий, через много лет родит в одном из своих рассказов такой бессмертный афоризм: «Все люди хорошие. За исключением плохих…»)
Да, вопрос о людях… Можно ли их любить всех? Даже врагов? Нет… Но можно относиться равнодушно. Не мстить, не ненавидеть.