это такое и как связано между собой, во многом показывает великолепная книга Ханны[458]. Вы, по всей видимости, так не считаете. Вы пишете: 'Сталину незачем объявлять войну. Он каждый день выигрывает сражение. Но 'люди' этого не видят. Никакой возможности уклониться нет и у нас. И каждое слово, каждый труд сам по себе уже есть контратака, хоть все это разыгрывается и не в сфере 'политического', которую уже давно заслонили иные бытийные отношения и которая ведет мнимое существование'. Мне страшно чигеть такое. Если бы Вы сейчас сидели передо мной, то, как и десятилетия назад, на Вас бы обрушился поток моего красноречия, гневный, призывающий к разуму. Меня беспокоят следующие вопросы: не поощряет ли такой взгляд на вещи гибель — в силу.'его неопределенности? Не упускаем ли мы из-за иллюзии величия подобных воззрений то, что еще можно сделать? Как получается, что в одном месте Вы печатаете крайне позитивное суждение о марксизме[459], не высказывая одновременно со всей ясностью, что признаете силу зла? Не следует ли каждому из нас выступить против этой власти прежде всего там, где она нам явлена, и не следует ли тому, кто против нее высказывается, говорить ясно и конкретно? Не есть ли эта власть зла в Германии то, что постоянно росло и на самом деле способствует победе Сталина, а именно сокрытие JE забвение прошлого, так называемый 'новый национализм', возврат старой модели мышления и всех призраков, которые, несмотря на свою ничтожность, губят нас? Не присутствует ли эта власть во всяком необязательном, неясном мышлении ('необязательном', потому что оно движется параллельно жизни и деятельности мыслящего)? Не это ли все обеспечивает победу Сталина? И не является ли, далее, философия, прозревающая и поэтизирующая в таких фразах Вашего письма, рождающая видения ужасного, опять-таки шщшовкой победы тоталитарного — в силу того, что отрывается от действительности? Точно также, как философия до 1933 года во многом наделе подаотовила приход Гитлера? Не происходит ли сегодня нечто сходное? Не впадаем ли мы в серьезное заблуждение, полагая, будто ровное достижение как таковое уже является контратакой? Не может ли быть наоборот: подобно тому как Георге и Рильке (но не Гофмансталь) способствовали становлению человеческого типа (разумеется, лишь в ужом кругу 'образованных'), который, будучи уже не в состоянии думать, 'растворялся', ускользал от выбора 'или— или', а са&ш эти поэты становились чем-то вроде идолов, вместе с которыми человек рассчитывал внутренне побороть чертовищну?
Может ли политическое, которое Вы считаете заслоненным уже другими отношениями, когда-либо исчезнуть? А если. оно лишь изменило свой облик и средства? И не должно ли признать именно это?
Далее Вы пишете: 'в этой бесприютности… скрывается преддверие Рождества'. Я читал это с возрастающим ужасом. Это — насколько я понимаю — чистое мечтание в ряду многих, которые — каждое 'в свое время' — обманывали нас на протяжении этого полувека. Вы что же, намерены выступить в качестве пророка, который из тайного знания указывает на сверхчувственное, в качестве философа, уводящего от действительности? Из-за фикций упускающего возможное? В таком случае встает вопрос о полномочиях и оправданности притязаний…
Я заканчиваю, ставя многоточие, правда, теперь совершенно иначе и с большими надеждами, чем когда-то, в моем последнем
(цо 1949 г.) настоящем письме[460], году в 1934. Сегодня это многоточие обозначит не происшедший разрыв, сопровождающийся слабой надеждой, что Вы ответите, как это было тогда, но шанс, что мы, возможно, еще поймем друг друга на уровне человеческих пределов и человеческих возможностей.
У Вас в письме есть прекрасные, верные слова: 'Чем проще становятся вещи, тем сложнее адекватно мыслить их и высказывать'. Это простое принадлежит конкретной ситуации и лишь оттуда находит путь к высказыванию и объективному образ^ То, / что я до сих пор не умею сказать Вам это простое и не сльпйу его от Вас, для меня всего лишь знак недостаточности моего философствования. В старости жизнь становится так коротка, что каждый день бесценен. Выбираешь то, что считаешь самым важным. Надеюсь, я доживу до того дня, когда смогу прочитать все Ваши труды и сказать, что кажется мне таким простым, — в первую очередь для того, чтобы услышать Ваш ответ. Но все так неопределенно.
С сердечным приветом,
Ваш Карл Ясперс
[150] Мартин Хайдеггер — Карлу Ясперсу
Фрайбург, 19 февраля 53 г.
Дорогой Ясперс!
Радость и почитание близких и друзей украсят Ваш праздник[461] так, как Вам это подобает.
Множество людей, которые давно уже ведут с Вами беседы и учатся у Вас, составят широкий круг праздника и будут с благодарностью думать о Вас.
Университеты, мир литераторов и ученых сообществ покажут к этому дню современникам Ваши труды.
Все, что подобает этой годовщине и ее праздничности, свер-шится прекрасным и достойным образом.
И в то же время некто попытается проследить Ваш путь и заодно оценить свой собственный. Он вспомнит о совместных годах и горестных событиях и примет судьбу различных попыток мышления, стремящихся посредством вопрошания указать на сущностное в неспокойном и зыбком мире.
Такое вопрошание может быть столь неотступным, что затрагивает и самое себя в стремлении узнать, нет ли во всей различности мыслительных путей некоего сходства, знаменующего ту близость, в какой — по сути неприметно и непостижимо — находятся между собою все, кто одинок по причине того же дела и той же задачи.
Примите этот привет странника. В нем — пожелание, чтобы Вы сохранили силу и веру в то, что Вашей деятельностью и трудом Вы помогаете окружающим людям достичь ясности сущностного.
Ваш
Мартин Хайдегтер
10—3600 289
[151] Карл Ясперс — Мартину Хайдеггеру
Базель, 3 апреля 1953 г.
Дорогой Хайдеггер!
Спасибо за Ваше поздравление с днем рождения. Вы были совершенно правы: сколько благожелательности и тепла достаются в такой день юбиляру! Я мог ответить всем лишь заранее напечатанной карточкой со словами благодарности. Эту карточку я прилагаю[462]. Но с Вами так обойтись нельзя. Ведь в Вашем письме сквозит одиночество, Вы чувствуете себя в стороне от всех этих людей, и, возможно, вполне оправданно.
В Ваших строках звучит нечто такое, что я не мог не услышать. Что ж, пусть то, что могло бы стать между нами возможно, пока остается открытым. Между нами обстоит иначе, чем между мной и доцентами-философами. Между нами может быть либо все, либо ничего, ибо условностям поверхностного общения препятствует то, что когда-то было между нами. Я воочию вижу Вас, как будто все было только вчера, вижу Вас в те далекие 1920-е, когда Вы часто бывали со мной, с нами, вижу Ваши жесты, Ваш взгляд, слышу Ваш голос, вспоминаю конкретные разговоры и ситуации. Во всем тогда была та серьезность, какую ни Вы, ни я не хотим предать, поверхностно обсуждая современное, ужасное. Либо мы выступим сообща и будем говорить о том, что было и есть, либо мы будем молчать. Со времен Платона и Канта философия и политика неотделимы друг от друга. При том, как обстоят дела сейчас, я, находясь в некоторой растерянности, не знал бы, что сказать, если бы мы встретились. Мои письма — прежде всего письма последнего лета —
были В9просами. Без всякого умысла я желал увидеть знаки подготовки настроя, необходимым следствием которого стал бы разговор. Может быть, я ошибаюсь, но мне до сих пор кажется, будто эти последние годы так и не принесли нам никаких ответов по существу. Я начинаю сознавать и собственную недостаточность, в те давние годы, начиная с 1920-го: нехватка сил для настойчивой, победительной открытости. Будь я на это способен, я бы крепко держал Вас, неустанно выспрашивал, привлекал Ваше внимание — тогда, возможно, решающее могло бы сложиться иначе. Но у меня не было ни сил, ни ясного предвидения. Если бы мы постоянно встречались в одном и том же месте как коллеги, то либо произошла