Посреди комнаты стоял странный светящийся призрак, протянув ему руку. Его накрывала простая белая мантия, но он весь был прозрачен и озарен каким-то странным белым огнем, все его черты беспрестанно изменялись, каждый член и мускул был в непрестанном движении, так что глаз не мог уловить ни одной черты и ни одного движения. Тысяча различных неуловимых образов отражались и проходили как тени в его прозрачном облике, но на всех этих образах чувствовалась какая-то радость и что-то веселое в каждой убегающей линии.
— Я Дух настоящего, — сказал он. — Каждое мгновение уносит меня в вечность и снова возвращает из нее; во мне проходит и отражается все мутное неуловимое настоящее людей со всем их горем и их радостями, чтобы после застынуть в вечность прошедшего… Теперь ты видишь одни радостные, приветливые тени, но потому только, что нет той христианской души на земле, которая бы не радовалась и не приветствовала своего воскресшего Спасителя. О, если бы всегда было такое ликующее настоящее и не менялось ежеминутно светом и тьмою…
— Дух, — сказал Скруг с почтительным поклоном. — Ты, я знаю, недаром пришел ко мне; веди же меня, куда хочешь! Еще прошлую ночь я следовал за твоим товарищем из одного принуждения, но я получил вчера урок, которому не остаться втуне, и теперь я всюду готов за тобою, чтобы воспользоваться новым уроком.
Дух взял его за руку, и они очутились на улице. Длинные ряды вытянутых во фрунт домов смотрели еще скучнее и однообразнее в полусвете рассветающего утра на широкие, пустые, бесконечно длинные улицы. Лишь изредка гремела и прыгала по оледеневшей мостовой пустая бочка, ехавшая на реку за водою, одинокая телега плелась на соседний рынок, нагруженная разными неблаговидными, иногда хрюкавшими или жалостно мычавшими припасами, которые, еще за несколько часов перед тем, весело расхаживали на задах какого-нибудь бедного крестьянского двора и нимало не предвидели близкую, грозившую им честь явиться за роскошным столом какого-нибудь толстого барина в звезде, — или дребезжали извозчичьи дрожки, везшие из отдаленной части города мелкого чиновника, который спешил записаться первым в лакейской своего грозного начальника. Небо было серо; густой туман поднимался от болотистой почвы, которая уже начинала таять под лучами весеннего солнца; много они миновали красивых решеток, кружевом тянувшихся вдоль садов, дворцов и каналов, и затейливо перекинутых мостиков, отделанных как модная дорогая игрушка, которые прерывали скучное однообразие улиц, как красивые виньетки или бордюры затейливо перерезывают черные крупные строчки великолепных политипажных изданий. Наконец они вышли на большую набережную. Заря багровела на небе и багровым румянцем покрывала ледяные громады, которые с треском и громом нес на себе широкий и могучий, как море, разлив большой реки. Даль и волны, и нависшие над волнами дворцы и палаты — все виднелось в том же странном красноватом полусвете. Но вот луч восходящего солнца прорезал туман, зажег блестящею искрой шумно текущие волны и осыпал тысячами радуг прозрачные движущиеся громады, то с громом разбивавшиеся друг о друга и о гранитные стены то плавно и величественно уходившие в туманную, бесконечную даль… Но реже туман, светлее небо, выше и выше солнце, и, наконец, полными праздничными лучами озарило оно все поднебесье, и никогда еще, казалось, так свежо и ярко не играло оно на небе, чтобы напомнить людям о их светлом празднике.
Долго и в странном раздумье стоял Скруг над рекою. Может быть, впервые после стольких лет взглянул он приветливо на Божий мир, и, может быть, никогда еще не казался ему этот Божий мир так чуден и светел… Светлей и благодатней казалось солнце, прозрачней, чище, благословенней небеса… и как мелки, как ничтожны показались ему тогда все богатства и все золото людей, в котором еще недавно он полагал всю свою душу, как отворотился он тогда от этих пышных палат, которым ещё недавно так завидовал.
Но солнце было уже высоко, и они пошли далее. Послышался благовест редких, кое-где видневшихся церквей, призывавший к ранней обедне все низшее население обширного города: рабочего, не поспевшего к заутрене за срочной дорогой работой, мелкого чиновника, проспавшего заутреню и не довольно ревностного к лакейской своего начальника, дворника или служанку, которые спешили помолиться Богу, пока еще не вставал их барин или барыня. Понемногу улицы стали наполняться всяким спешившим в ту и другую сторону, за делом и бездельем, народом, и всюду среди пестрого говора разноязычной толпы раздавались радостные “Христос воскрес” и троекратные чмоканья в губы; наконец мало-помалу начали отворяться мелочные лавочки, показались лотки с куличами, пасхами и красными яйцами… А они, между тем, вышли почти к заставе Вожатый Скруга остановился у небольшого низенького флигеля. То было жилище Федор Ивановича Кричева, секретаря Скруга.
— Подумайте только о том, господин Скруг, — заметил с улыбкою призрак, всходя на порог, — ваш секретарь получает только 30 рублей в месяц, и мы удостоиваем его чести нашего посещения. — И вот они невидимкою вошли в переднюю большую комнату.
Хозяйка, чисто, но бедно одетая, в вывороченном и не раз перешитом платье и в белом накрахмаленном чепчике накрывала на стол с одною из своих старших дочерей, а г-н Петр Кричев тревожно ловил зубами концы отцовского длинного воротничка, в который его нарядили для праздника; другие два Кричевы, мальчик и девочка, прибежали впопыхах с важным известием, что они видели в щелку, как на очаге в кухне жарится большой жирный гусь. Они кричали и прыгали около стола и хлопали в ладоши пред Петрушей, который чистил и крошил яблоки под жареного гуся и иногда с важностью протягивал им какой- нибудь лишний обрезок, который не успел сам скушать.
— Что же это сделалось с нашими? — сказала Матрена Васильевна, — с вашим отцом, маленьким Степой и Марфой?
— А вот и Марфа, матушка, — сказала, входя, девушка постарше.
— Мама, Марфа пришла! А уж какой гусь, Марфуша! — кричали маленькие дети.
— Бог с тобой, что ж ты так запоздала, Марфуша, — говорила мать, целуя ее и снимая большой платок с головы.
— Столько было дела, чтобы сделать всю работу к празднику, матушка.
— Ну Бог с тобой, садись у печки и погрейся.
— А вот и батюшка идет, — кричали маленькие дети. — Марфуша, спрячься, спрячься!
Она спряталась, и вот вошел наш знакомый Федор Иванович. Когда-то синий, а теперь уже поседелый сюртук был вычищен до невозможности; на руках он нес маленького Степу, — но увы: у бедного, еще крошечного Степы маленькая деревяшка моталась вместо ноги.
— Но где же Марфа? — сказал отец, оглядываясь.
— Еще не приходила! — кричало несколько человек.
— Как, еще не приходила! — и как бы тень прошла на его веселом, дотоле беззаботном лице.
Марфуша это заметила, и ей стало больно, что, хотя в шутку, огорчила отца; и, не дожидаясь более, выскочила из-за двери и бросилась к нему в объятия; а меньшие дети возились между тем около Степы и тащили его в кухню, чтобы прислушаться, как шипело пирожное в горшке.
— А как вел себя Степа в церкви? — спросила мать.
— Он был золото, а не ребенок; и какие странные мысли иногда бродят у него в головенке… Шедши домой, он мне сказал, что, верно, тем, кто был в церкви, весело было вспомнить, глядя на него, маленького калеку, о том, кто возвращал зрение слепым, ноги и руки хромым и увечным. — Голос отца дрожал, когда он это рассказывал, и задрожал еще более, когда послышался на полу частый стук маленькой деревяшки.
Кричев заворотил рукава, как будто эти рукава могли еще более засалиться, и начал мешать какую-то подливку к жаркому, а Петр с братом и сестрою были посланы за гусем и похлебкой и скоро торжественно воротились в большой процессии. После этого такой поднялся шум, что вы могли бы подумать, что гусь — какая-нибудь редчайшая заморская птица; впрочем, действительно гусь был великою редкостью в их бедном хозяйстве. Матрена Васильевна делала соус, Петруша чистил картофель, Марфа перетирала тарелки. Сам Кричев взял к себе маленького Степу и посадил возле себя на конце стола. Меньшие дети расставляли всем стулья, не забывая в том числе и себя, и, рассевшись по местам, едва не проглотили ложки в ожидании, когда им достанется тарелка горячей вкусной похлебки. Наконец все было готово, молитва прочтена, и сели за стол. Когда похлебка была съедена, принялись, разумеется, не мешкая, за гуся. Каждый едва переводил дыханье, когда хозяйка готовилась воткнуть нож в грудь чудовища; и невольная радостная улыбка показалась на всех лицах, когда вдруг брызнул густой сок и начали отделяться на тарелку большие полновесные куски. Сам маленький Степа, раззадоренный двумя меньшими, забил в ладоши и