тетушками. Там подходило к двери, вместе с своей гувернанткой или матерью, и взбегало маленькими летучими ножками на широкую лестницу несколько хорошеньких девушек. Там извозчик, шагом возвращающийся из далекой поездки, тихонько напевал веселую песню. Там веселой гурьбой плелась по тротуару толпа учеников и подмастерий какого-нибудь шляпного или тому подобного заведенья, — и все это, что они миновали, казалось, становилось еще веселее, и лица еще более расцветали с приближением двух невидимых, и даже будочник, бежавший зажигать фонари, чему-то громко захохотал, когда они проходили мимо. Но вот вдруг неожиданно все изменилось, и они очутились вдалеке от всего дальнего шума и блеску, в пустынном диком месте, у подножия высоких гранитных скал, изрытых рукою времени и человека. Огромные громады обломками были рассеяны там и сям по печальной долине, слышно было грустное журчанье ручьев и плеск водопадов, которых не могла сковать холодная рука Севера, кое-где проглядывал ползущий мох или жалкий кустарник из-под тающего снега. Вдали садящееся солнце бросало от себя длинную красноватую полосу и, точно моргающий глаз дремлющего ребенка, дрожало на горизонте; пока все меньше и меньше его красный зрачок, и, наконец, совсем исчезло за черной, далекой окраиной.

— Что это за место? — спросил Скруг в страхе.

— Здесь живут рудокопы, которые из глубокого, сырого недра земли приносят вам то золото, за которым вы столько гоняетесь, люди!..

Слабый свет виднелся из небольшого окна бедной хижины. Они переступили порог и нашли в ней большое веселое общество, собранное около пылающего огня. Под образами на почетном месте сидел старик, белый, как лунь, и жена его, старуха, старая, как он; а около них было собрано в одну семейную картину все многочисленное поколение детей, внучат и правнучат — и все, как заметно было, в своем праздничном наряде. Старик сиплым голосом, который редко подымался над завываньем ветра по голой долине, пел какую-то старинную дедовскую песню про их былое рудокопное дело. Время от времени вся семья соединялась с ним в один громкий густой хор, и голос старика становился крепче и чище, когда ему вторили другие, молодые, свежие голоса, и снова слабел, дрожал, когда они умолкали, — ибо снова он чувствовал себя как будто одним и всеми брошенным на всем великом белом свете.

Дух спешил далее и велел Скругу держаться крепче за его мантию, — и вот они понеслись вдоль долины все дальше и дальше, и наконец завиднелось море, и, к ужасу Скруга, пока он успел оглянуться, земля уже осталась за ними. Кругом видны были лишь темные ряды высоких скал, а страшный прибой волн белыми валами крутил, бил и ревел среди отмелей и надводных пещер, вырытых веками, и, казалось, оглушал громом небо и землю.

На одной из этих страшных пустынных скал и отмелей, в некотором расстоянии от берега, стоял одинокий маяк. Кучи морской травы оплетали низ его, и морские птицы с громким карканьем то черными пятнами садились на его белые стены, то вились и кружились вокруг, относимые ветром. Казалось, их ветер занес сюда и бури вскормили, так же, как эту морскую траву вскормила и вырастила морская бездна. И эта трава так же вилась и кружилась, относимая ветром и белыми гребнями скачущих волн, вокруг одинокого маяка и покрывала его черными клочьями, как и эти сизые птицы, одинокие жители нелюдимого берега.

Но даже и здесь два сторожа, приставленные к маяку, развели в небольшой комнатке, помещавшейся в стенах его, огонь больше обыкновенного, который бросал сквозь узенькое окошко светлую длинную полосу вдоль скачущих волн и засвечал их белые гребни. Они сидели за большим столом посредине и пили за здоровье друг друга и в честь Светлого Праздника, а один из них, который казался постарше и которого лицо зачерствело от бурь и непогод, как кора на столетнем дереве, начал веселую громкую песню, которая вторила плескам волн и завыванью ветра…

Но вот они снова понеслись, все дальше и дальше вдоль темных бушующих волн, пока, далеко-далеко от всякого берега, они очутились на палубе корабля, одиноко несущегося по открытому морю.

На палубе, на веревках и мачтах — всюду виднелись темные фигуры, сторожившие прихотливое море, но каждая из них напевала вполголоса веселую песню или рассказывала шепотом товарищу о своем далеком родном доме, о том, как этот день хорош в кругу семьи… И кто ни был здесь, добрый или злой, бедный матрос или богатый миллионер-купец, — каждый уберег на этот день более приветливое слово своему товарищу и более или менее принял участие в общей радости всего христианского мира, вспомнил о тех, кого любил, и кем был любим, и кто был теперь далеко, думал о том, как и о нем теперь вспоминают его далекие друзья.

Но к великому удивлению Скруга, пока, прислушиваясь к завыванью ветра, он вдумывался в торжественность минуты, когда, один невидимый, он несся среди безмолвного мрака над зияющей бездной, в которой погребены ее тайны крепче, чем за печатью самой смерти, вдруг раздался рядом с ним веселый громкий хохот. И еще больше было его удивленье, когда он узнал в нем голос своего племянника и увидал себя в теплой, ярко освещенной комнате. Дух стоял рядом и насмешливо улыбался ему, приветливо глядя на его племянника.

— Ха-ха-ха! ха-ха-ха! — смеялся племянник Скруга.

Мы уверены, что нет другого человека в мире с таким радушным, звонким смехом от всей души, как этот племянник господина Скруга. Мы бы сами очень желали с ним познакомиться, потому что и нам случается быть не в своей тарелке, — а нет ничего заразительнее, как светлое открытое лицо и при нем добрый, громкий смех от всей души, и ничего так не отталкивает людей друг от друга, как видеть другого потупившимся и в дурном духе.

Пока племянник Скруга успел нахохотаться досыта, держась за оба бока и мотая головой, молоденькая жена его, глядя на мужа, также захохотала, а за нею и вся честная компания, так что под конец все обратилось в один громкий нескончаемый хохот.

— Ха-ха-ха! ха-ха-ха! ха-ха-ха!

— Право, говорю вам, — кричал, задыхаясь, Скругов племянник, — право, он сказал мне, что Светлое Воскресенье “все пустяки” и что он всех бы нас, кто его празднует, повесил на одной осине!!!

— Тем хуже и стыднее для него, Дмитрий, — сказала наконец его жена с негодованием. Она была очень хороша собой, но еще более мила, чем хороша. Небольшая круглая головка, густые волнистые локоны и маленькие губки, точно две спелые малины. Когда она смеялась, ямочки одна за другою выступали на розовых щечках, а черные быстрые глазки так и сверкали и прыгали кругом, словно зайчики, когда дети играют зеркалом. Она сама казалась только что не ребенком, и в каждом движении ее еще виднелись вся свежесть и игривость детства, едва забывшего свои куклы и светлые беспечные забавы.

— Одно только можно сказать про него: что он пресмешной, брюзгливый старикашка! — продолжал ее муж. — Впрочем, он сам себя довольно показывает, так что мне еще быть против него, право, грешно.

— Он должен быть очень богат, Дмитрий. По крайнем мере, ты мне всегда так говорил, — заметила его жена.

— Что нам за дело до этого, моя милая. Его богатство при нем и ему самому не впрок; он не делает с ним добра ни себе, ни другим, сам живет как последний нищий и даже не имеет утешения думать, что это богатство когда-нибудь, хотя другим, пригодится: нам с тобой или нашим будущим детям, — потому что он никогда не любит, нас не больше других.

— С таким человеком нет никакого терпения, — заметили другие дамы.

— Напротив, у меня очень много; мне только досадно за него же самого; я бы не мог на него сердиться, если бы и хотел. Кто страдает от его дурного нрава, как не он же сам? Вот, например, он взял себе в голову сердиться на нас Бог весть за что и не захотел пожаловать к нам отобедать. Кто же в убытке? Он же один, кто потерял вкусный обед,

— Да уж, надеемся, что много потерял с вашим обедом, потому что обед вам делает большую честь, — прервали гости, обратившись к молодой хозяйке.

— Я очень рад, что слышу от вас такие похвалы моей жене, а то, признаюсь, я не слишком полагаюсь на этих молодых хозяек. А к тому, что я уже сказал об дядюшке Скруге, прибавлю еще, что если он отказывается от нашего общества, то потеряет, кроме обеда, еще несколько веселых часов, которых ему уже не возвратить, и несколько веселых, добрых товарищей для праздника, каких ему не отыскать с фонарем на улице или в своей пыльной норе, Впрочем, хочет он или не хочет, а я буду каждый год поздравлять его с праздником и приглашать к себе: потому что он мне просто жалок, Пусть он зовет себе Светлое Воскресенье

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату