единственной в своем роде, ты всем нравилась и по молодости решила, что так будет всегда. Здесь, в Питере, ты, прости меня, одна из многих, хотя моложе и талантливей других. Конкуренция. Друзей в мире эстрады не бывает. Этот мир… — Резникова задумалась, — жестокий и, увы, во многом невежественный. Кроме своего репертуара, большинство ничего не знает и не хочет знать… А Нежальская, она хорошая певица, но время ее проходит, и она чувствует это, а что делать — не знает… Тебе будет очень тяжело, и, чем выше ты будешь подниматься в своей профессии, тем труднее тебе будет.
— Что же делать, Елизавета Анисимовна? Как жить? Я не могу жить все время в такой обстановке. Я просто умру. Или отравлюсь.
— Как жить? — переспросила, вздохнув, Резникова. — Выход есть. И выход только один. Как можно больше работать. Работать над собой, Ничего другого я тебе не могу посоветовать.
— Почему я никому не завидую? Почему я радуюсь, когда у этой Нежальской, дуры, что-то получается?
— Из меня не получилось большой пианистки, потому что я слишком поздно поняла какие-то вещи. Обижалась на критику, чуть что, говорила себе: «Все, бросаю!» Вот и пробросалась. А ведь мне всего 37 лет… И вот что я хочу тебе сказать. Упаси Бог думать, когда тебя будут ругать, критиковать, что все это из- за зависти. Из-за нее — да! Но зависть, учти, бесплодна. Она разъедает изнутри. Умей прислушиваться к тому, что будут говорить твои враги. Помимо выдумок, наговоров, сплетен, они будут видеть твои слабости, недостатки и увеличивать их во сто крат. Сумеешь услышать то, что тебе надо, и польза будет в тысячу раз больше, чем от славословий…
(Трудолюбивая, исполнительная, необычайно добросовестная Клавдия Шульженко работала до конца своих дней, возможно, как никто из эстрадного цеха.) Хотелось бы привести отрывок из интервью с К. И. Шульженко, опубликованного спустя 38 лет после знаменательного разговора с Е. А. Резниковой: «Мне известен только один способ надежно застраховать себя от неудач. Это труд — упорный, настойчивый, бескомпромиссный, изнурительный. Образ, настроение, чувство — они и в самом деле не поддаются строгому расчету. Но ведь музыкальная ткань, из которой они вызревают, подчиняется ясным, очевидным законам. И если раз и на всю жизнь запретить себе действовать приблизительно, по принципу: вроде бы получается, — опасность неудачи начинает уменьшаться на глазах».
На следующее утро Клава пошла в фотографию и попросила сделать ее портрет, но так, чтобы на левом пальце было видно обручальное кольцо. Через несколько дней эту карточку она послала в Харьков, по адресу, где жил Григорьев. Надо сказать, что эта фотокарточка — одна из самых удачных конца 20-х годов. Ни одна книга о К. И., ни один вечер, посвященный ее памяти, не обходится без этой действительно чудесной фотокарточки.
На одной из линий Васильевского острова жила семья Утесовых. Леонид Осипович, преуспевающий, уже знаменитый 33-летний артист, его жена Елена Осиповна и их 12-летняя дочь Эдит, пухлый, почти квадратный ребенок, Ждали в гости Резникову с ее подопечной, Клавдией.
Утесов со своим коллективом «Теаджаз» готовился к московским гастролям. Он по просьбе все того же Орешкова зашел как-то в «Титан», услышал Клаву.
Они сидели в большой комнате за круглым столом, накрытым плюшевой скатертью вишневого цвета с длинными кистями. Почти над самым столом навис большой абажур. Стол был ярко освещен, окна зашторены, а в узкой светлой полосе вдали виднелось здание Адмиралтейства. Утесов рассказывал, что он скоро создаст так называемый «театральный джаз». И организует первый в Ленинграде «Мюзик- холл».
— Пойдете ко мне работать, Клавочка? — спросил Леонид Осипович, наливая ей чай из самовара в чашку из саксонского фарфора. Клава как завороженная смотрела на эту чашку и, не отрывая от нее глаз, произнесла:
— С вами хоть на край света! — быстро и виновато взглянула на Елену Осиповну.
Все засмеялись.
— А кто у вас муж? — поинтересовалась Елена Осиповна.
— Он… не знаю. Он есть и его нет, — простодушно ответила Клава.
— Вот обрадуется, — как бы угадывая ее мысли, сказала Елена Осиповна. — Таких женщин, как вы, не бросают. Такие бросают сами.
— Вам надо больше осваивать лирический репертуар, — осторожно сказал Утесов. — «Красный мак», «Колонна Октябрей» — это все хорошо к праздникам, красным датам. Но… — он сделал паузу. — Петь эти замечательные, не побоюсь этого слова, песни в компании не будут и танцевать под них тоже не будут. При всем моем безмерном уважении к ним.
Клава представила себе «Колонну Октябрей» на танцплощадке и засмеялась от нелепости такого соединения.
— Мне одна дама сказала, что я нарочно это пою, чтобы пролезть. А мне нравится, честное слово.
— Естественно! Как можно петь то, что тебе не нравится? — усмехнулся Утесов. — Ну, как вам Ленинград? В Москве будет все по-другому.
Клава много слышала об Утесове, часто бывала на его концертах, поражалась его универсальности. На эстраде он читал Достоевского и Зощенко, танцевал, острил, пел куплеты. От других она знала, что он замечательный рассказчик и душа компаний. Сегодня вечером она видела серьезного, чуть суховатого мужчину, плотного сложения, невысокого роста, очень домашнего и немного грустного. С этого дня началось их длительное знакомство. Оно никогда не перерастало в дружбу. Были периоды взаимного охлаждения, размолвок, длительных пауз в общении. Но отношения их отличались удивительно деликатным вниманием друг к другу и взаимным уважением и прервались лишь в 1982 году, когда Утесов умер.