возраст тут ни при чем.
Да, она чувствовала, что близится финал в их отношениях. Наверное, самое для нее невыносимое — мысль, что он может ее бросить. Она знала — достаточно искры, случая, пустяка и все рассыплется. Как будто ничего и не было.
И случай представился.
Тамара Маркова пригласила ее и Жоржа к себе на день рождения. Епифанов обрадовался. Она идти не хотела, неважно себя чувствовала. Опять взбунтовалась печень. За столом не получилось ни веселья, ни путного разговора. Маркова чувствовала, что Клавдия Ивановна не в духе, пыталась наладить обстановку. Жорж рыскал глазами по столу. Водки не было, только заморское сухое вино да шампанское из Крыма. Епифанов заскучал. Он молча сидел за столом, уткнувшись в тарелку, и тосковал. Шульженко почувствовала, что он стал раздражаться. В это время одна дама, жена известного поэта-песенника, поднялась из-за стола и вдруг что-то уронила. Она нагнулась, и перед Жоржем округлились пышные тугие бедра, на которые он и уставился, ничуть не скрывая интереса. Шульженко поднялась, едва не опрокинув стул. Маркова удивленно на нее взглянула и поспешила за ней. Клавдия Ивановна попросила болеутоляющее.
— Все пройдет, Клавдия Ивановна, все пройдет, — торопливо и почему-то виновато шептала Маркова, терзаясь от того, что вечер не удался, вглядываясь в нездоровое лицо ее старшей подруги.
— Мы, пожалуй, пойдем, ты не обижайся, Тамарочка. Я чего-то сегодня не в форме, — она вернулась в комнату, где, едва она только вышла, началась оживленная беседа, а Жорж сидел, словно его подменили, — разудалый!
— Жорж, помоги мне надеть пальто! — получилось капризно.
Все виновато замолчали. Епифанов чуть помедлил и, как ей показалось, нехотя встал.
Они молча возвращались домой. От Марковой до их дома можно было дойти пешком. Стоял теплый, но сырой вечер. Боль не проходила.
— Что случилось, ты можешь мне объяснить? — Епифанов остановился, закуривая. — Ты себя плохо чувствуешь?
— А ты не понимаешь?
— Опять за старое, — вздохнул Епифанов. — Хорошо бы сменить пластинку.
«Какой он дурак… Ничего не понимает, ничего не чувствует». Она промолчала.
Он открыл дверь своим ключом, пропустил ее вперед, зажег свет в прихожей и ринулся на кухню.
Она оторопела.
— Ну пальто хоть можно мне помочь снять? — закричала она. — Чего ты там шаришь?
Он вернулся в прихожую и взглянул на нее. Она увидела в его глазах раздражение, злобу. Ей захотелось его ударить.
— Ты!.. Ты… нуль, ничтожество! Только и зыркаешь своими нахальными глазками по бабам. Что ты из себя представляешь? Какой ты мужик? Даже трехсот рублей в дом принести не в состоянии! — «что я несу? что я несу?» — пронеслось в ее голове.
Он замер.
— Позвольте… — он снял с нее пальто, нарочито бережно, повесил его в шкаф. Она поняла, произошло непоправимое. Он вынул из кармана плаща ключи, положил их рядом с телефоном.
Она закричала:
— И убирайся! Не вздумай возвращаться. Не вздумай звонить!
— Не вздумаю. Сыт по горло. Прощайте, мадам.
И аккуратно закрыл за собой дверь.
Растерянная, она стояла посреди прихожей, готовая разрыдаться. Прошла на кухню, закрыла дверцу холодильника. Села на стул и с удивлением заметила, что боль в печени прошла. Клавдия Ивановна вдруг успокоилась.
«Вернется. Вернется, как миленький. Но пусть не думает, что я прощу его хамство. Я его помурыжу. Шелковый у меня будет. „Мадам“… Она вспомнила, как восемь лет назад, когда они расходились с Коралли, то он ее иначе как „мадам“ не называл, и это ее весьма нервировало… „Мадам“… Я ему покажу — „мадам“…»
Неожиданно она почувствовала облегчение. Облегчение, что расстались. Да, она его бешено ревновала, часто на пустом месте. Но… она видела в зеркале, как меняется ее кожа, и косметика, увы, не спасает. Епифанов же молодился. Однажды кто-то в компании шутливо сказал про него: «пожилой плейбой», ее это больно задело. Конечно, она знала, что он обожал ее. В отличие от большинства мужчин он обожал ее за то, что она была в первую очередь женщиной, а потом — певицей. Он всегда спокойно и деловито говорил ей, что у нее получилось на концерте, а что — нет. Она внимательно прислушивалась, он умел сказать не обидно и с пользой. Он умел и восхититься, но сдержанно и по-мужски, в его обожании не было кликушества и «перебора». И вот все кончилось, разом, и ничего этого больше не будет. Она вспомнила, как несколько дней назад произошел очередной разговор о том, что хорошо бы оформить их отношения, и он разозлился, стал грубить. Вот тогда она и поняла: не нужно ему видеть, как она будет стареть. И еще она поняла, какое это счастье, что он устоял и что нет штампа в паспорте. Еще она вспомнила, как два дня назад ее костюмерша Шура услужливо передала, будто мать Жоржа сказала: «Я не доживу до того, как мой сын развяжется с этой старухой».
«Значит, ему нужен был разрыв. Ну что ж. Значит, мы исчерпали наши отношения». Эта мысль ей настолько понравилась, что она легла в свою розовую постель с легким сердцем. И, прочитав несколько страниц «Саги о Форсайтах», заснула и спала крепко, без сновидений.
Епифанов, злой, приехал к матери, успев по дороге у таксистов купить втридорога бутылку водки. Магазины уже позакрывались. Мать все поняла и, с трудом сдерживая радость, не знала, как угодить сыну. Она ни слова ему не сказала, когда он в молчаливом одиночестве пил водку на кухне и не пьянел. Он знал Шульженко слишком хорошо, за эти почти восемь лет совместной и такой безалаберной жизни. Да, обожание кончилось, любовь — тоже, надо подумать о себе, пока не превратился в дряхлого старика. Она выпила у него все соки. Почему он должен себя хоронить рядом с ней, с угасающей, стареющей звездой? Почему он должен потакать ее бесконечным капризам? Строит из себя примадонну!.. «Триста рублей!» А деньги кто ей дал на кооператив? Пушкин? Или этот жмот Коралли? Как она могла? Нет, такое не прощается. Этих дамочек надо любить на расстоянии. Чтобы не обжечься.
Епифанову, умному, хитрому, разбирающемуся в женщинах человеку, в этот драматический для обоих вечер было невдомек, что Шульженко в очередной раз сделала свой выбор, в котором уже ему не было места. Она сама решила идти своей дорогой, в гордом и горьком одиночестве.
Ей надо было жить дальше, надо было выступать с концертами, ездить на гастроли. Только это могло ее вылечить. Как и всегда, когда она болела, плохо себя чувствовала, ее лечила сцена. Она обязательно посылала короткие записки, чаще телеграммы, домой из городов, где она выступала.
«С 13-го по 31-е — тринадцать концертов. Конечно, устала, но это приятная усталость, потому что сцена и творчество — моя настоящая жизнь».
«Я живу в сутки два часа. Когда пою».
«Концерты проходят триумфально».
Как и каждый из нас, она любила читать о себе хвалебные отзывы. Смеясь, она говорила, что от такого чтения она никогда не устает и ей оно никогда не надоедает.
Пришло время собирать камни.
Середина шестидесятых вошла в историю нашей культуры мощным всплеском разнообразной художественной жизни. И сегодня, спустя тридцать лет, ощущается дыхание того времени, где было много романтического тумана, надежд, которым не суждено было сбыться. И что бы там ни говорили те, кого раздражают «шестидесятники», но до сих пор осталось воспоминание о чистом свежем воздухе, какой бывает после сильного и короткого летнего ливня. Освежающее воздействие экологически чистого ливня коснулось и эстрадной песни. Думается, у нее за всю российскую историю XX века не было такого редкостного взлета (за исключением, возможно, военного периода). Марк Бернес написал об этом времени