прожекторами и рефлекторами. Драпировщик со своей стремянкой и коврами ещё обостряет эту игру интересов и обычно выслушивает проклятья от всех. К этому производственному ералашу прибавьте ещё бешеный темп, в котором он развивается: вечно что-нибудь не докончено, режиссёр кричит на сценариуса, сценариус на всех остальных, – уж полдень, а репетиция ещё не начиналась! – и вы поймёте напряжённую, аварийную атмосферу генеральной репетиции.
Но хватит. Режиссёр махнул рукой на недоконченные декорации, театральный портной натянул на актёра недошитый пиджак, парикмахер приладил временный парик, костюмер где-то раздобыл для него слишком большие перчатки, бутафор сунул ему в руки трость – можно начинать. Занавес поднимается, герой выпаливает: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное», – и… режиссёр вопит истерически срывающимся голосом: опять что-то не в порядке… Конечно, освещение!
«И сказал бог: да будет свет. И стал свет». Но в Священном писании не сказано, был ли этот свет жёлтый, красный или синий, там ничего не упомянуто о прожекторах, рефлекторах, рампе, софитах, об «ординарке», «двойке» и «тройке», о «пятидесятисвечовых», «сотенных» и «тысячных», о реостатах, «горизонте», тенях и прочих деталях сценического освещения.
Господь не повелевал: «Включите второй софит на шесть жёлтых», не изрекал: «В портал дайте синюю… нет, чёрт дери, не синюю, зачем синюю? Включите в люстре лунный свет да слегка прикройте её… Плохо, плохо, на горизонте нужен оранжевый отблеск и чтобы портал не отсвечивал»… И так далее. Богу было легче, потому что он сперва создал свет, а потом человека и театр. Генеральная репетиция есть репетиция под девизом: «Да будет свет», – только это дело идёт не так гладко, как при сотворении мира.
– Господин режиссёр! – восклицает наконец главный герой на сцене. – Уже час дня. Будем репетировать или нет?
– А почему вы не репетируете? – злобно сипит изнемогший от крика режиссёр.
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
Режиссёр вскакивает.
– Плохо, плохо, потушите наполовину третий софит!
– «Что с тобой стряслось?»
– Ещё! Уменьшите ещё! Ну, что вы там копаетесь?
– Господин режиссёр! – кричит осветитель. – Да ведь третий софит совсем не светит.
– Что же там такое светит?
– Это люстра. Вы сами велели её включить.
– Не ваше дело, что я велел! – рычит режиссёр. – Выключите люстру и включите третий софит на шесть.
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
– «Что с тобой стряслось?..»
– Плохо, плохо! Дайте в люстре жёлтый свет и выключите рампу.
Наступает минута странной, отрадной тишины. О, если бы она продлилась подольше!
– Что такое? – гаркает режиссёр. – Почему не репетируете?..
На сцену выходит сценариус.
– Клара куда-то вышла, господин режиссёр.
– Надо репетировать! – шумит режиссёр. – Пусть сейчас же идёт на сцену!
– Но…
– Никаких «но»!.. – кричит режиссёр и, внезапно обмякнув, как человек, который уже на всё махнул рукой, бормочет: – Начинаем!
Наконец-то!
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…»
– «Что с тобой стряслось?»
Из-за кулис на сцену вдруг вылезает драпировщик со стремянкой и ставит её к окну.
– Вам что здесь нужно? – вскрикивает режиссёр нечеловеческим голосом.
– Гардины повесить, – деловито отвечает драпировщик и лезет на стремянку.
– Что повесить? Какие гардины? Марш отсюда! Почему вы их не повесили раньше?
– Потому что раньше мне не прислали материи – отвечает «вспомогательный персонал», стоя на стремянке, но режиссёр уже мчится на сцену, чтобы скинуть его со стремянки, задушить, задавить, растоптать…
Автор закрывает глаза, затыкает уши. Наконец-то разразился главный скандал, дикий, трескучий, захлёбывающийся скандал генеральной репетиции, скандал, назревавший и бродивший с утра, скандал горячечный, бестолковый, несправедливый, как мир, и необходимый, как гроза в природе, скандал, наполнивший всех присутствующих – и автора, и актёров, и вспомогательный персонал, и бушующего режиссёра – тёмной, отчаянной злобой, изнеможением, тоской, горечью, стремлением бежать из этого проклятого театра… Такова атмосфера генеральной репетиции.
Режиссёр возвращается на своё место в зрительном зале, постаревший на десять лет, изнурённый, мрачный, ненавидимый всеми.
– Начинайте, – говорит он с отвращением.
– «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное…» – сдавленным голосом повторяет герой.
– «Что с тобой стряслось?» – беззвучно осведомляется Клара.
Устало, тяжко, безрадостно тянется генеральная репетиция.
– Плохо! – хрипит режиссёр. – Повторить! Вы должны войти быстрее.
Утомление овладело актёрами, ноги у них подкашиваются, язык прилипает к гортани, память отказывается служить. Неужели этому конца не будет?
– Плохо! – обрывает режиссёр. – Назад! Заслоняете партнёра.
Скорей бы конец! Актёры играют, стиснув зубы, читают текст, как пономари, режиссёр хочет ещё раз повторить, но машет рукой и стирает со лба холодный пот. Конец.
Актёры молча выходят из театра, чуть не шатаясь, опьянённые свежим воздухом. Автор, опустив глаза, бежит домой, неся на своих плечах всеобщую усталость и уныние. Итак, завтра премьера. Ладно, теперь уже всё равно.
И всё-таки все вы будете счастливы, когда снова наступит день генеральной репетиции, вы, авторы, и вы, актёры и режиссёры, мастера и парикмахеры, бутафоры и костюмерши! Это долгий и пасмурный день, злой и тяжкий, как жёрнов; но вы будете счастливы именно потому, что он такой выматывающий…
Техника сцены[5]
С предельной ясностью здесь уже было изложено, что получается, когда автор напишет пьесу и отдаст её театру, как проходит первое чтение этой новинки, а потом репетиции – и генеральная репетиция. В трогательных выражениях было изображено, что чувствует и переживает автор, когда он наконец-то получает возможность наблюдать, как воплощается его пьеса в плоть и кровь театрального спектакля. Мы видели, как автор и его произведение становятся средоточием всего театрального механизма, наблюдали за тем, как скрипуче и суматошно с виду, в несусветной спешке, всё в театре ставится на службу вдохновению, ниспосланному автору музами и воплощённому в его пьесе. Заметили мы и то, что автор, как он ни необходим, – ибо кто же ещё напишет пьесу? – чувствует себя совершенно лишним и даже заброшенным, ибо среди всего творящегося в театре он – единственный, кто не стал объектом гонки и скандалов; его физическое существо не озаряют ни прожекторами, ни даже небольшим софитом, его не надо закреплять каким-нибудь косячком, покрывать олифой или клеевой краской, драпировать занавесками или прикрывать бутафорским дёрном; к его трепещущему телу нет надобности приставлять ступеньки и навешивать двери. В интересах спектакля автор, несомненно, принял бы все эти муки, но так уж повелось, что с ним ничего не происходит, и он лишь ошалело глядит на сумятицу, которая вышла из-за того, что ему вздумалось написать пьесу. Он чувствует себя здесь ужасно лишним и никчёмным, он уступает дорогу