попросил ведро и тряпку у не ушедшей на работу соседки. Соседка специально прошла несколько раз мимо открытой двери его комнаты, пока он возил тряпкой по паркету, чтобы убедиться, что ее имущество применили по назначению, или чтобы насладиться зрелищем моющего полы мужчины.
В оговоренные “после часа”, набирая телефонный номер, он прочел на бумажке, оставленной Лизой, имя редактора: Ирина. Он сообразил, что, конечно же, редактором женского журнала и должна была оказаться женщина, но его воображение до этого пошло на поводу у слова “редактор”, сказанного Лизой несколько раз, поэтому женское имя редактора удивило его в первую секунду. Голос редактора Ирины был высоковат, на его слух. Она назначила ему встречу после трех: к этому времени она собиралась доехать до работы. Адрес редакции тоже назвала. Даже рассказала, как без машины добраться. На нем просто сжималось кольцо женской опеки, из которого он тут же захотел выбраться, вплоть до того, чтобы перезвонить ей сейчас же и нагрубить. Но разговор с Ириной съел все деньги с его карты. Он не перезвонил, а поехал на встречу, развлекаясь по дороге тем, что представлял себе редакцию островом одногрудых амазонок с луками через плечо, прыгающих по редакции, изображая владение боевыми искусствами, среди тропических растений в горшках, и старался не пропустить магазин сотовой связи, чтобы купить себе местную карту.
Тропических растений в редакции не выращивали. Она была тесной и официальной. Редактор Ирина не сидела в отдельном кабинете, как он представлял себе, ее стол стоял в той же комнате, что и столы других сотрудников. На голове у Ирины были кудряшки, покрашенные в два цвета: потемнее и посветлее. Она, как и все, кого он видел в последние дни, была очень увлечена своей жизнью и не отворачивалась от нее ни на минуту, чем бы ни занималась и с кем бы ни разговаривала. Похоже, что он ей в ее жизни пригодиться мог: фотограф журналу был нужен. Журнал только открывался в качестве местного варианта уже существующего московского, готового штата сотрудников не было, поэтому пока не отказывали никому. Она предложила ему сделать на пробу несколько фотографий в ближайший номер. Для работы фотографов редакция снимала отдельную студию. Она дала адрес, готовый московский журнал для образца, позвонила заказчикам рекламы, чтобы привезли в студию свои товары: одежду, косметику, дала телефон модельного агентства и визажиста. Работало неоправданное и вроде бы и ненужное ему везение. Он еще не решил, останется ли здесь надолго, а с ним уже обращались, как с принятым на работу. Он не воспринимал это как должное, он слишком много слышал рассказов о том, как сложно устроиться в большом, теперь иностранном, городе, о бытовой ненависти к приезжим. Он знал за собой, что с тем, чтобы как-то устроиться и получать достаточные для его не преувеличенных потребностей деньги, у него проблем обычно не возникает, но не считал обязательным, что эта его особенность будет переезжать с ним из одного города в другой.
Напрягаясь немного лицом, она добавила, что занимается всем этим сама, пока не утвержден арт- директор. От слова “арт-директор” у него сжался желудок, как в больничном приемном отделении, но он вовремя остановил подступившую тоску уговорами: а чего он здесь, собственно, ожидал, какой старины и благородства словаря, если все, что его раздражало дома, добирается туда отсюда и из других подобных же мест. Поговорили о Крыме. Она знала, что он только что оттуда. Во время разговора у нее стало такое лицо, каким виделось ему лицо французской девушки, наговорившей аудиотексты к его французскому учебнику, по которому он, так и не освоив в школе английский, пытался учить французский язык, в тот момент, когда девушка произносила: “Delicieux? Qu”est-ce qui est delicieux?” У девушки Ирины, как и у неизвестной француженки, как будто уже было что-то вкусное во рту. Она готова была уже сейчас съесть его родной полуостров, аккуратно прожевав. Он понимал ее. Он знал, как сладка его земля. Если бы он жил здесь, на севере, под мелким дождем, он тоже обижался бы на то, что такая земля отрезана от него границей. Но он покинул ее, и девушка принимала его за своего: за русского, бегущего от украинизации. Он не был таким. Но стал уже сомневаться в этом. Может, он и правда пробивался к своим? Думал, что время должно это показать.
***
Он оказался подходящим для такой работы фотографом. Он фотографировал туфли, сумки, бижутерию, одежду, посуду, горы ярких, легких, малофункциональных вещей. Его задачей было придавать им побольше значимости, повышать в цене. Ему это удавалось: снимать вещь, как и требует того рекламный снимок, как бы в глубину, чтобы взгляд камеры, дойдя до сердца вещи, возвращался обратно. Тогда казалось, что у вещи есть внутренняя жизнь, still-life в дословном переводе. Трудности возникали с моделями. Тут нужен был совсем обратный ход. Нужно было снять поверхность девушки. Предполагалось, что внутри у нее ничего интересного, кроме стандартного набора органов, нет, а рекламодателей, особенно производивших косметику, интересовал только один, причем наружный, орган – эпидермис. Ему и должны были посвящаться его снимки. Но ему такой подход не удавался никак, он любопытствовал заглянуть во внутреннюю жизнь девушки так же, как заглядывал в жизнь предмета. Его фотографии не нравились в первую очередь самим моделям. Очень быстро они перестали нравиться дизайнерам и “арт-директору”. Считалось, что он “не держит образ”. То, как выглядели модели на его снимках, видимо, и вправду разрушало то благоприятное впечатление, которое должен был производить надетый на них комплект одежды в сочетании с макияжем. Его стали привлекать к фотографированию девушек, когда дизайнерам нужен был, как они говорили, “своеобразный взгляд на модель”, для характерных фото, иллюстраций в рубрики о психологии. Денег, которые он получал в журнале, не хватало на жилье: Лизины родители брали с него (через Лизу) по немного заниженной, но приближенной к стандартной цене. Благодаря тому, что он привез с собой не только фото-, но неплохого качества видеокамеру, он смог зарегистрироваться в качестве оператора в агентстве, занимающемся организацией праздников, в основном свадеб, и подрабатывать там.
Не зная, задержится ли он тут надолго, он решил вести себя как турист и пользоваться возможностью ходить в картинные галереи, в театр, получать местные впечатления. До этого он не бывал здесь никогда раньше, не разъезжал в экскурсионном автобусе с его тщательно выверенным (для того чтобы объезжать все неприглядное) маршрутом. Никогда не вывозимый вовремя мусор из мусорных баков, непригодные для жизни, особенно для жизни с ребенком – он не исключал возможности привозить сюда дочь на время, – дворы, мертвые крысы и задранные кошками голуби в этих дворах, неопределенного от грязи цвета фасады, рушащаяся с них штукатурка и, например, орден Ленина, оставленный зачем-то на здании консерватории, подрывали его заведомое уважение к парадной части. Зато его восхищали потрясающей красоты девушки с как будто тщательно умытыми, несмотря на то, что они были тщательно накрашенными, лицами. По их уменью украшать собой улицы и любой вид общественного транспорта, где он их в основном и наблюдал, его южным знакомым не стоило бы вступать с ними в соревнование. Еще они были очень бодры. Даже в самый беспросветный дождь. Как Лиза. Лиза была типичной здесь девушкой. Потом ему пришло в голову, что “умытость” здешних лиц связана с чистотой русского произношения. Это произношение раздражало его на юге, но здесь было видно, как оно не дает мышцам лица быть вялыми, не дает потухать взгляду.
Он, как всегда, выстраивал вокруг себя ограду из отрицаний, внутрь которой допускал только насущное, жизненно необходимое. Театр оказался вне ограды. У него не было раньше возможности стать опытным зрителем, но и раньше те страстные разговоры, которые вели на сцене актеры, его смущали, смущало существование целого вида искусства, живущего только страстями. Насмотревшись теперь театральных зрелищ разного, но в основном достаточно высокого качества, он считал театр искусством искажений – того, как люди преломляются от встречи, столкновения друг с другом, как искрят их души, неправдоподобно искажаются лица. Ему был слишком знаком и им слишком мучительно испытан этот эффект зависимости собеседников от фразы, вздоха, икания, движения друг друга, когда и тот, и другой, и третий и сколько ни придется собравшихся вместе болтаются на ниточках этих фраз и хлопаний глазами. А уж сам он всю жизнь реагировал на чужие желания и руководства точным соответствием тому, каким его видели и хотели видеть. Все, что он делал и как вел себя в чужом присутствии, бывало навязано ему этим присутствием. Он готов был удерживать себя, обхватив руками, от этих бессмысленных движений по чужому требованию и никогда не удерживал: то работал всезнайкой, обязанным ответить на любые вопросы на умную тему, то человеком “не нашего круга”, то просто негодяем – это уже по мановению жены. Смотреть театр было мучительно. Ему нравился более чистый эксперимент над человеком портретной живописи. Взаимодействие человека с пейзажем, интерьером не приводило к таким искажениям. Его раздражало, что узнать о человеке “правду” часто считается возможным, только выгнав его голым на мороз или усадив