l:href='#n60' type='note'>[60]. Поистине, это какая–то гора проектов и неудач. Но все же — гора; а горы романтичны.
Есть и другой человек в нашем мире, обретший радость непонимания. Он во всех отношениях непохож на Остина Чемберлена. Те, кто спорит с Бернардом Шоу, и те, кто с ним согласен (если такие люди есть), считают его смешным и занятным, как фокусник или клоун. Все говорят, что его нельзя принимать всерьез; что он защищает и бранит, следуя собственной прихоти; что он готов на все, только бы вызвать удивление и смех. Это не просто ложь, это — полная противоположность правде. С таким же успехом можно сказать, что Диккенсу не хватает неистового пыла Джейн Остин. Сила и слава Бернарда Шоу — в его удивительной последовательности. Он хорош не тем, что прыгает сквозь обруч или стоит на голове, а тем, что он день и ночь защищает свою крепость. Быстро и строго прилагает он свои принципы ко всему, что случается на небе и на земле. Мерка его неизменна. Слабые разумом мятежники и слабые разумом противники перемен ненавидят (и боятся) в нем именно это. Им ненавистно, что ценности его так тверды, закон — так суров. Можно нападать на его веру, что я и делаю, но совершенно невозможно обвинить его в непоследовательности. Если он не любит беззакония, он не потерпит его ни в социалисте, ни в империалисте. Если он не любит пылкого патриотизма, он не потерпит его ни в бурах, ни в англичанах, ни в шотландцах. Если он не любит уз и обетов брака, еще более претят ему обеты и узы незаконной любви. Если он обличает безответственность веры, он обличит и безответственность искусства. Он угодил богеме, провозгласив, что женщины равны мужчинам, но сильно рассердил ее, прибавив, что и мужчина равен женщине. Справедливость его безошибочна, как механизм; в нем есть что–то страшное, как в машине. Причудлив и дик, своенравен и непредсказуем не Шоу, а самый обычный министр. Это сэр Майкл Хикс–Бич прыгает сквозь обруч. Это сэр Генри Фаулер стоит на голове. Важный и уважаемый политик и впрямь непрестанно меняет позицию; он готов защищать что угодно, и его не примешь всерьез. Я прекрасно знаю, что скажет Шоу через тридцать лет. Он скажет то же самое, что говорит сейчас. Когда через тридцать лет я встречу старца с седой бородой до земли и произнесу: «Женщин обижать нельзя», почтенный патриарх поднимет иссохшую руку и собьет меня с ног. Да, мы знаем, что скажет тогда Шоу. Но какой пророк и оракул посмеет предположить, что скажет тогда мистер Асквит?
Почему–то считают, что отсутствие убеждений дает уму живость и свободу. Это не так. Тот, кто во что– нибудь верит, ответит точно и метко, ибо оружие его при нем, и мерку свою он приложит в мгновение ока. Человеку, вступившему в спор с Бернардом Шоу, может показаться, что у того десять лиц. Так человеку, скрестившему шпагу с блестящим дуэлянтом, может показаться, что у того — десять клинков. В том–то и дело, что клинок — один, но очень верный. Глубоко убежденный человек кажется странным, ибо он не меняется вместе с миром. Миллионы людей считают себя здравомыслящими, потому что они успевают заразиться каждым из модных безумий; вихрь мира сего втягивает их в одну нелепость за другой.
Про Бернарда Шоу и даже про тех, кто много глупее его, обычно говорят: «Они хотят доказать, что белое — это черное». Лучше бы сперва подумать о том, точно ли мы обозначаем цвета. Не знаю, зовется ли белым черное, но желтое и розовато–бежевое белым зовется. Белое вино — светло–желтое, а европейца, чье лицо неопределенного, бежеватого, иногда розоватого цвета, мы именуем «белым человеком», что звучит жутко, как описание призрака у Эдгара По.
Если кто–то попросит официанта принести желтого вина, тот усомнится в его разуме. Если чиновник сообщит из Бирмы, что там живет «две тысячи бежеватых людей», его сочтут глупым шутником и выгонят со службы. Однако оба пострадают за правду. Бернард Шоу — именно этот правдолюбец из ресторана, именно этот правдолюбец из Бирмы. Все думают, что он сумасброд и чудак, потому что он не называет желтого белым. И блеском своим и твердостью он обязан очевидной, но забытой истине, гласящей, что правда удивительней выдумки. Иначе и быть не может; ведь выдумка должна угодить нам.
Таким образом, если судить здраво, Шоу убедителен и последователен. Он хочет видеть вещи такими, как они есть; и нередко видит их такими, тогда как наша цивилизация вообще не видит ничего. Однако он не во всем верен действительности, и то, в чем он ей неверен, очень серьезно.
Свои прочные, признанные воззрения Шоу прекрасно изложил в «Квинтэссенции ибсенизма» [61]. Если говорить коротко, он считает, что консервативные идеалы плохи не тем, что консервативны, а тем, что это — идеалы. Любой идеал мешает нам судить о частном случае; любое нравственное обобщение ущемляет личность; золотое правило этики — в том, что нет золотого правила. Можно возразить, что такие идеи не освобождают людей, а лишь мешают им. Стоит ли говорить сообществу, что оно свободно, если его лишили права создавать законы? Свободный народ тем и свободен, что сам создает закон. Стоит ли говорить человеку (или философу), что он свободен, если он лишен права на обобщение? Без обобщений нет и человека. Словом, когда Шоу запрещает людям иметь вполне определенные нравственные идеалы, он подобен тому, кто запретил бы иметь детей. Фразу о золотом правиле можно опровергнуть, переставив ее части. То, что нет золотого правила, — тоже правило, только не золотое, а железное.
Однако главная сенсация последних лет — то, как быстро и ловко развил Шоу веру в сверхчеловека [62]. Прежде он высмеивал верования прошлого; теперь обрел божество в туманном будущем. Прежде он обличал идеалы; теперь обрел самый дикий идеал — невиданное существо. Но всякий, кто знал и любил его, как должно, мог это предсказать.
Дело в том, что Бернард Шоу никогда не видел истинной реальности. Если бы он увидел ее, он бы перед ней преклонился. Но ему мешал увидеть ее тайный идеал. Шоу непрестанно сравнивал людей с кем–то иным — с марсианином, с чудищем, с мудрецом стоиков, с Юлием Цезарем, с Зигфридом [63], со сверхчеловеком. Быть может, такое мерило прекрасно, быть может, оно ужасно, однако это ничуть не значит, что Шоу видит все, «как оно есть». Тот, кто припомнит Бриарея [64], а потом назовет людей калеками, не видит все, «как есть». Тот, кто придумает полубога, который может появиться, а может и не появиться в будущем и сочтет всех идиотами в сравнении с ним, не видит все, «как есть». В той ли, иной ли мере Шоу делал это всегда. Когда мы видим людей, как они есть, мы не кривимся, а восторгаемся; что же нам еще делать? Странно, даже страшно видеть поразительное существо, наделенное дивным даром зрения и всемогущими пальцами — и мечтами и нелогичной привязанностью к дому или к ребенку. Мы спокойно глядим на него лишь потому, что высокомерно и необоснованно сравниваем его с чем–то высшим. Ощущение превосходства сохраняет нам холодность и трезвость; если бы мы узрели истину, мы бы рухнули в страхе на колени. Каждое мгновение сознательной жизни — невообразимое чудо, каждое лицо на улице невероятно, как в сказке. Это факты, и мы их не видим не потому, что мы особенно умны или опытны, а потому что мы привыкли к дотошным и унылым сравнениям. В жизни Бернард Шоу — один из самых человечных на свете людей; но здесь ему не хватает человечности. Он даже поддался в некоторой степени умственной немощи своего учителя, и принял странную идею, что сильный и великий человек все презирает. Если человек действительно силен и велик, он преклонится перед маргариткой. Когда Шоу презрительно смотрит сверху вниз на шествие империй и цивилизаций, это не значит, что он видит их, «как они есть». Я скорее поверил бы, что это так, если бы он с благоговением воззрился на свои ноги. «Что за прекрасные и прилежные создания, — вопрошал бы он, — неустанно служат мне? Чем я это заслужил? Какая фея подарила их мне в сказочном краю детства? Какое божество должен я ублажить пламенем и вином, чтобы они не унесли меня куда–нибудь?»
Оценить хоть что–то можно лишь тогда, когда тебе ведома тайна смирения, которую мы почти вправе назвать тайною тьмы. Тот, кто сказал: «Блаженны ничего не ожидающие, ибо они не разочаруются», недодумал и ошибся. Сказать надо иначе: «Блаженны ничего не ожидающие, ибо познают удивление». Если мы ничего не требуем, розы краснее для нас, чем для других, трава зеленее, солнце ярче. Блаженны, кто ничего не ждет, ибо они обретут города и горы; блаженны кроткие, ибо они наследуют землю [65]. Пока мы не поймем, что вещей, окружающих нас, могло не быть, мы не поймем, что они есть. Пока мы не увидим тьмы, мы не оценим света. Когда же мы увидим ее, свет покажется нам ослепительным, неожиданным и прекрасным. Одна из бесчисленных и диких шуток истины — в том, что мы не узнаем ничего, пока не поймем своего невежества.
Вот он, единственный изъян в величии Шоу. Этот писатель не может стать поистине великим только потому, что ему трудно угодить. В нем нет смирения — самого мятежного из наших свойств, — и потому он так настойчиво проповедует сверхчеловека. Много лет он ругал людей за их отсталость и вдруг обнаружил со свойственным ему умом, что обычный, двуногий человек навряд ли может быть прогрессивным.