дернулся телом и лицом. – И просила Вас найти. Так я ехал к ней сказать, что нашел.
– Отдадите меня зверям? – скромно молвил святой человек.
– Нет, не отдам.
– А что мама моя? Можете мне последнее ответить.
– Велела вам передать.
– Что?! Что?!
– Сказала. Передайте сыну, что люблю его очень. И глазами сказала – что не было и нет у нее дороже ничего, ни жизни, ни смерти. Только о Вас думала. Вы ее были всегда одно только счастье.
Харлампий окунул голову в ладони, полностью нырнув в длинные сальные отросшие волосы, и сидел так долго. Пока не сказал глухо:
– Все не так, не так. Я был всегда ее мукой. На мне остановилось проклятье нашего рода, – и опять закашлялся и затрясся, хлебнув из стакана. – Скажу, будете слушать, Арсений?
– Да, расскажите. Что можно.
– А что можно! В нашей стране все можно. Был я всегда очень умный. Собственно, самым умным, лучшим и прекрасным был мой отец. Мама Аркадия говорила об этом тихо, проникновенно и годами. Я отца никогда не видел, боялся спрашивать и верил этим рассказам, как иконостасу. И всегда говорил школьному приятелю Тишке – эх, мне бы и тебе отцовы мозги. А Тишка отвечал: ага – дай списать. Мы в семье были очень умны, мама Аркадия слыла лучшим агрономом сельхозуправления, всегда висела на доске почета. Я старался – и правда, память моя оказалась точной, а свойство сравнивать и делать заключения – удивительным. Да, Арсений, это так.
Но стал я замечать, что умные, вообще-то, по жизни дураки. Скажите-ка, кто у нас в области сейчас наверху? Ну, правильно. Недоворовавшие комсомольские вожаки-горлопаны, кто складывал в школе швах, мужья бывших дочек красных комиссаров, блатные хитряки-тугодумы, догадавшиеся кинуть первыми. И лизоблюды этих, совсем больше ни на что не годные. Но до поры, учась прекрасно и впитывая науки, как кит планктон, я лишь изредка упоминал маме это обстоятельство. Она вздыхала и стандартно уверяла, что не в одних деньгах счастье.
Но приятель Тишка был относительно обеспечен, и лицо его сияло счастьем, когда он крутил педали нового велосипеда. Хитрость и сноровка побеждают интеллект, это стало мне ясно сразу. И главный закон оказался – закон прибавочного продукта. Великий немецкий выпивоха и раблезианец, стибривший все свои постулаты у вялых английских университетских педантов, и его спонсор-прихлебатель, последователь и обожатель бочкожителя Диогена и бочкового пива – они были гениями времени и места. Отъем прибавочного продукта и цены – вот движитель, который всюду не успевающий управленец вставил, как оси, в телегу нашего мира. Всегда, с первых вавилонских караванов, египетских камланий и китайских массовых медитаций отъем чужого труда продвигал созидание и прогресс.
Да, что там. У зверьков – волков и бабуинов, в стае – пока не нажрется и не ляжет спать главный крупный самец, стая не притронется к пище и не закемарит. Зато вожак хитер и быстр, сохранит большую семью, продолжит род и поуправляет поиском и загоном добычи. Мама слушала меня и вздыхала, говоря: 'Феликс, есть еще цветы и любовь. Кто занимается долго отъемом и обманом, тот не видит природу'.
Видит, прекрасно видит. К концу школы я вдруг увидел, что всеобщий отъем прибавочного товара, цеховой распорядок европейских мастеровых и легкая хитреца средиземноморских купцов совсем не закон для нашей, нашей земли. Плюньте в сторону, когда вам вещает сюсюкающий Гайдар или подминающийся Греф, рассказывая заморские басни о точках роста, ролевых играх финансовых идей, пандемиях инфляций и прочей Иельской ереси. Это они понахватались в спокойных дальних университетах лондонского бреда, принстонской чумы и парижской социальной чуши. Не работают на наших просторах стибренные новыми марксистами механизмы – отъем внесенного труда. Работает другой – отъем всего и сваливание.
И я спрашивал маму:
– Мама, почему мы такие умные, а такие бедные. Я не хочу.
А мама уходила в уголок коммунальной кухни и прикладывала к уголкам глаз платок. Я оказался не тот сын, которого она ждала от Того отца. И я сказал ей:
– Ты, как хочешь, а я не дурей этих ублюдков, и я буду богатым и свободным. Не я виноват, что Троица, Вишну, Ра и другие ипостаси единого управляющего заложили в кладку природы цемент грабежа. Особенно в этой несчастной стране, оказавшейся между молотом семени и ятаганов Востока и наковальней перины Запада.
Я, прихватив тупого Тишку, пошел в университет и сгрыз там почти всю экономическую ересь. Я дни напролет иззубривал и перетирал косточки теориям периодического дифферента экономик, таблицы мотиваций, страновые эквиваленты и прочее. Я ночами дирижировал перед изумленными сонными Тишкиными глазами планами создания областного фонда сверхмалого предпринимательства и гарантированного объема епархиальной состоятельности. Тишка сиял, мы сделали первый шаг. Первый шаг, он самый главный. Мы чуть заработали. Правда, помог нам его папаша, поставщик вышек дальних электропередач.
Я пришел домой и выложил перед мамой кучку дензнаков. Она села на диван и разрыдалась. Я понял, что нелюбим, сел рядом и погладил ее по голове, как маленького несмышленыша и дорогого недоумка. Она уткнулась мне в новый пиджак и пропищала: ' Феля, не надо!' Но я был молод, ходил по ковровым коридорам гоголем и пушкиным, открывал ногой многие двери, и чертовки-секретарши и папенькины дочки делали мне огромные глаза и что попрошу.
– А влюбились бы? – спросил Арсений, вклиниваясь в рассказ. – Это бы отвлекло.
– Может быть. Мы жили тогда в этом плохом районе, мама там и осталась, когда я переехал в огромную квартиру с окнами на сияющие купола. Нравилась, конечно, мне одна девчонка в школе, независимая смехунья и декламатор стихов. Но она предпочла кого-то из шпаны, а потом и вовсе пропала. Не знаю…
Феликс опять зашелся в кашле и, сипя, попросил: '… стучите… по спине, стучите…'.
– Да, – продолжил он, отдышавшись. – Кстати, из-за всего вранья этих западничающих экономистиков выкинул я из университета недавно одного доцентишку – вроде, не идиота, но уверившегося, что экономика работает везде единообразно, как паровая машина. И не надо выдумывать колесо. А телегу? – спросил я его, намекая на нашу особость. И выкинул, указав пальцем ректору-лизоблюду на дурака. Теперь жалею, где-то прихлебается умница, при каких то западных тощих кормушках.
– Тишка-то этот стал мало-помалу губернатором. А я при нем думательным органом. Он говаривал: ' Феля, мы гидра, ты думающая, а я дубовая голова, которой шишки нипочем. Твоя голова главнее, тебя трахнут, и нет мозгов. А меня дубась… И еще у нас запасные башки: 'Гудбанк', порт, вице, красные директора-разбойники. Нам одну башку отшибут, а две новые вырастим. Ты, главное, держи крепко, сладкая репка, левую кассу. Все одно в этом, кроме тебя, никто головешку расшибет.
– А как же, – кричал я плачущей и упирающейся переезжать в хоромы мамаше, – как же жить. Среди волков, в стае. Ну, заблей я среди воющих овцой – сразу сгрызут.
– Ты же умница, ты же светлая голова, Феличка, – причитала мамаша, гладя мою голову, и я понял, что она меня ненавидит.
– А почему? – кричал я. – Почему золото должно падать на дно, а гавно всплывать. Я докажу неправоту Архимеда.
– Люди у нас очень несчастные, Феличка, – уговаривала меня мама. – Многие не эгоисты, как европейские бурундуки. Очень попорчен генотип.
Но я промолчал. После событий дважды мог я сбежать, прихватив кассу, тем более, что все оконца там. Но не стал, здесь сижу, как достойный сын своего отца. Так вот все и кончаху и завершаху. Выпьете еще глоток, Арсений?
– Нет, – отказался географ. – Вам для лечения нужно средство, в больницу бы нужно. Хотите, тихонько отсюда выберемся, и я вас в больницу под свою фамилию положу? У меня в медицине связи, – сморозил он, вспомнив медсестру Алевтину.
– Нельзя, найдут и разорвут, бурундуки.
– А как же Вы, больной.
– Дождусь июня, – склонил голову Феликс и, почему-то, Харлампий. – Дикие лечебные цветы на поля выбредут, проберусь туда и лягу посредине. Потому что я умный. Так скажите, – продолжил Феликс и,