тогда в друзьях появились в России югославы, словенцы, такие делали минигенераторы – все жрали, все, сухие листья, чурбачки, мазут, помет. Мечтал проецировать китайскую электоральную экспансию в строгие рамки бригадных вахт на финнами построенные современные лесопилки…Я еще ей ночью сказал, в общежитии: ' Рита, все будет хорошо…Мама нас очень любит, я спрашивал. Она просто болеет. У нее все болит, даже кожа черная, от пролежней. Свадьбу не будем, это пошло. Напьемся с сокурсниками в кафе. Мороженого обожремся, как снеговики. А потом бродить по городу – ты, ведь, обожаешь. Весна, июнь, ночью облака и те гуляют парами, воздух, как шампанское. Она любит, только болеет. Все будет хорошо…'
Пришла на следующий день знакомиться. В доме, конечно, запах. Хоть я и старался, проветривал потихоньку, протирал все, как мог. А маме хуже. Говорит: ' Вы, Рита, ведь не из города, из провинции. Куда Вас распределяют? ' Она растерялась. ' Мама, ты же знаешь, мы с Ритой женимся, будем работать вместе. Она тоже дальневосточник. Она такая же умная и хорошая, как ты.'
Было около пяти вечера, за окном орут воробьи и дети, прыгают через разное. Фортка открыта – как ее мама открыла! – сама встала, не знаю.
– Я не хорошая, – сказала мать, почему-то отвернувшись. – Я сволочь. Все никак не сдохну, – и заплакала от боли.
Мы ушли, долго бродили ночью по улицам, держась за руки. Потом я проводил Риту до общежития, она чмокнула меня, сказала: ' Прости…прости', – и ушла.
Но совершенно не могу понять, зачем она так спешно…Этот пегий доцентик, этот колченогий педант в вонючих носках, для него же было одно удовольствие – удушить студентика, если у того неровные поля на курсовой. Ведь была весна, июнь, в ноздри лез пуховый ветер, и в воздухе пчелы носились и жужжали, будто после сладкого портвейна. Все было бы хорошо. Еще бы чуть…
– Подождите, – прервала рассказчика худенькая старушка, – перестаньте бегать по палате. То, что Вы говорите – это очень, очень…Интересно и…необычно.
– Вам интересно. А мне-то нет, – тихо ответил, остановившись, Полозков. – И, знаете, с того дня…да-да, именно с того дня…
– Молчите, – сказала старушка. – Нет времени. У меня к Вам просьба.
– Тоже? – поразился Арсений.
– Конечно, – тихо подтвердила, опять, видимо, подустав. – Кого просить то еще? Вы один и есть. Меня, если выкарабкаюсь, скоро переведут в дом престарелых. Но что толку. А Вы скоро поправитесь, это я вижу… у Вас еще кучу дел надо, уйму всего переворошить…
– Каких дел? – горестно воскликнул сиделец.
– Разных, – утвердила старушка. – У меня на шее ключик на шнурке от моей комнаты, снимайте, сейчас скажу адрес. Там фибровый чемоданчик с вещами. Я собрала…Письма, несколько носильных вещичек. Снимайте, снимайте…Можете мне его принести?
– Куда? – не понял Сеня.
– Куда-нибудь. Лучше по новому адресу, если доберусь. Да, там еще на стене фотография – я с сыном. Принесите…Я его очень, очень…люблю…А он этого не знает…не знает…
Старушка замолчала, закрыла на секунду глаза. В палату через окно взялся просачиваться блеклый, тягучий, плотный, как марля, свет раннего утра.
– Я на Вас очень надеюсь. Куда ж мне деваться. Ладно? – опять спросила старушка, поглядев на Полозкова, опускающего шнурок с ключом к хрустящим купюрам. – Простите…простите, – тихо добавила и закрыла глаза.
В это мгновение дверь с треском распахнулась, и в палату влетел взмыленный охранник с красным, как перец, лицом, схватил Арсения потными руками за ворот и взялся бессмысленно дергать вверх-вниз и в стороны, выпучив глаза и бессвязно выкрикивая:
– Ты? Ты! Тумблер брал? Дергал? Подставной! Удушу. Удушат всех. Гаденыш безглазый. Сейчас второй выдавлю. Ты? С палкой будешь всю жизнь…с жучкой…Тумблер вертел?
– Уберите лапы, – воскликнул Арсений, с омерзением читая наколку на руке охранника: ' Мать тебя не узнает', – потные свои…Тумблер какой-то…Болван…
Но в палату вбегала уже, мелко семеня толстыми увесистыми ляжками, сестричка-бультерьер, всовывал испорченное испугом очкастое лицо врачебный начальник, и слышались иные другие лица. На этом происшествие практически и закончилось.
За день до выписки еще явились к Полозкову ученики. Те самые туповатый Балабейко, староста Быгина и хозяин окровавленного голубя Тюхтяев. Быгина протянула жухлые полуистлевшие парниковые астры:
– Велено Вам, Арсений Фомич, не забаливаться. Здоровья и творческих успехов. Педсовет ждет, у нас Вас подменили. Ботаничка по шпорам ведет ископаемые Африки. Многих прямо в классе тошнит, до того она лицом и телом не выдалась. И с головой у нее вообще срам. А за голубя извиняемся сердечно. Как глазик-то?
Балабейко испуганно добавил:
– Я тут с Вами, Полозков Арсений Фомич, вообще пропал. При Вас у меня почти тройка выходила, а теперь на уроках не сплю, вздрагиваю, как конь – куда податься? Я в ПТУ…в колледж не хочу, забьют меня учителя. Будете хоронить сами, если охота. И плакать под дождем. Так что окончательно извиняюсь за всех уродов, и скорее ходите к нам, не резиньте. Вы для нас и слепой – находка.
– Спасибо, ребята, – честно отреагировал Полозков. – А ты что же молчишь, Тюхтяев?
– Он бессовестный, – пожаловалась Быгина. – На педсовет пришел совсем бессовестно.
– Мне теперь все равно, – вяло подтвердил ученик. – Хотите – извинюсь. Выгоняют за голубя. Ему бы, заразе, в окно подальше от этих уроков улететь. А он прямо к Вам подвалил. А я что ему – указка? У него своя голова на плечах. Так меня продали, – и Тюхтяев украдкой глянул на Быгину, – что я очень радовался Вашему травмапункту. Враки это, насквозь. Я пораженный был голубиной дурью. Что ж мы не знаем: меня самого зимой старшие двое дундуков лупили по носу, так красная текла – почти сухой до бабки добрался.
– В школу я уже на днях зайду, – успокоил Арсений хулигана. – А теперь – хочешь? – бумажку напишу, чтобы пока из школы не гнали. И, вправду, у голубя свой ум должен быть.
– Не надо этого, Арсений Фомич, – заупрямился Тюхтяев. – Спасибо за голубя. Это они придрались, чтобы выгнать. Я хулиган и есть, не до учебы мне.
– Может, ты бы в армию пошел? – вежливо посоветовал географ. – Там бы сгодился. Потихоньку- полегоньку с оружием в руках бросил бы хулиганить. Там, я слышал, с малых лет крепкие и упрямые нужны. Там бы освоился.
– Таким оружие не доверишь, – увернулся от ответа ученик. – Стремно очень. У кого есть и братаны по тюрьмам маются. Тоже бывшие хулиганили маленько. А могут доверить то, оружие, самое какое простое? На пробу, – с надеждой покосился Тюхтяев на учителя. – Ну, кроме финки, ясно.
– Могут, могут, – обнадежил географ. – Если сразу не начать палить почем зря, а подумать, порассуждать перед этим.
– Тогда и мы извиняемся со всеми пожеланиями, – покачал ученик головой. – Не хромайте, не кашляйте.
– Говорила, бессовестный, – закончила девочка разговор, возлагая на кровать цветы. – Все в классе один как один, уроды. Только этот выпендрился со своим голубем.
Удивительно, но за оставшиеся до выписки два дня больше никто к Арсению не пришел. Однажды, правда, появился неподалеку высокий и худой, в строгом сером костюме, судя по выправке бывший теннисист или гребец, с серым мертвенно-бледным лицом и беловатыми чуть на выкате глазами, постоял с минуту-другую, молча глядя на Полозкова, и совершенно беззвучно пропал, растворился, будто в стакане тухлой воды.
Эти оставшиеся два дня Арсений просидел у телевизора, прикрыв здоровый глаз, иногда ощупывая старухин ключ в кармане и слушая ежевечерние выступления-беседы губернатора с шустрым 'присяжным' журналистом о нежелательности весенних колебаний в надоях, строительстве нового корпуса дома престарелых на спонсорскую помощь и о судьбе порта и комбината, где китайские братья взялись совместно с нашими братьями хоть что-то наладить из нужного.