сохраненный Ярковым. В нем брат Александр безоговорочно приветствует революцию. Его аргументы и риторика примерно те же, что и в революционных рассуждениях Блока:
Революция это то, что идет, то, что будет, основа. [.,.] Все чаши революции это только предзнаменование [...] Кто заранее (от первых купин своего сознания на земле) не увидал твоего склоненного от дум лица над тысячами мыслей, учений и книг земли, кто не слышал твоей твердой, хотя часто одинокой поступи среди ежедневных подлинных дней, какие родили раз навсегда твою красоту (...] — тот не знает еще основ твоих и рождения твоего, революция4.
282 Часть 3. ПОЭЗИЯ Семенов 283
Стареющий Добролюбов жил под Баку, клал печи. В 1938 году он ненадолго появляется в Москве, потом уезжает обратно в Азербайджан. 24 августа 1940 года датировано следующее письмо.
Я не отвергаю тогдашних дорог своих [...] Все внутренние ценности я признаю и сейчас[...] Конечно, в старых дорогах я откинул то, что признан за слишком наружное и обрядное [...] Я признаю братство и сейчас, но не так строго наружно [...]
Но одну вещь, бывшую тогда моей ценностью, я откинул окончательно: можно сказать, и не откинул, но стал видеть ее иначе. Я откинул всякое признание высшего существа свыше личности человека. [...] Свет, который я ошутил ясно внутренним взором своим, который я принимал за счет какого-то особого существа, — это был свет моей личности1.
СЕМЕНОВ
Собрание стихотворений Леонида Семенова, вышедшее в революционном 1905 году, содержит мистические и эротические стихи. Нас интересуют те, что совмещают в себе то и другое.
Ее раздену осторожно,
ей поцелую лик шутя;
я — старый жрец, мне это можно,
она же — девочка, дитя.
[...]
И устрашусь ли жертвы малой? Не долго стану целовать, но сладко будет в крови алой мне руки старые купать.
Такие стихи считались декадентскими. Мотив ритуального убийства не связан здесь с историческими либо религиозными реалиями; скорее он выражает самый дух революционной эпохи. Другое стихотворение из того же цикла «Бунты» кажется более содержательным; потомки часто принимают портрет текущего момента — за предсказание будущего:
Я человечество люблю. Кого люблю, того гублю. [.. ] я братьев ядом напою [...] я подыму в них гордый крик, я заражу их диким бредом, и буду грозен и велик, когда ни мне, ни им неведом, в них исказится Бога лик...
По мере движения цикла темные желания ритуальной жертвы, и более понятные пророчества жертвы всеобщей, приобретают узнаваемые формы:
Но сам с толпою мутно-пьяной пойду ль к дымящимся кострам? Нет, в час их жертвы, в час багряный себя им в жертву не отдам.
Автор думает о старообрядческих кострах, воспринятых через сцены из Мережковского, и примеряет на себя роль изображенного там самосожженческого лидера, лицемерного совратителя. Повторяясь на многих страницах, «гимны огню» переходят в новый гимн, столь патетичный, что ирония в нем уже неощутима:
О пойте, пойте гимн страданью, слагайте песнь его огню! От испытанья к упованью, от упованья к ликованью — наш путь к сияющему дню!
В этом движении воспроизводится та же логика, что и в других текстах, эксплуатировавших тему самосожжения — в позднейших стихах Блока, Белого, Клюева, в философской прозе Иванова: акт коллективного суицида используется как метафора национального духа, и в результате моральное и религиозное осуждение уступает место эстетическому и политическому любованию. Цикл «Бунты» естественно завершался хлыстовским стихотворением Пляски.
Мы пляшем, пляшем, пляшем [...] Пусть ходит ветер от рубах [...] До иступленья, до паденья Нам заповедал пляски Бог!
Блок, однокурсник Семенова по Петербургскому университету, писал в рецензии на это Собрание стихотворений:
Стихи Леонида Семенова покоятся на фундаменте мифа. Я обозначаю этим именем не книжную сухость, а проникновение в ту область вновь переживаемого язычества, где царствуют Весна и Смерть1.
Почти половину этой рецензии заняло цитирование Бесов, того монолога, в котором Ставрогину предлагают стать самозванцем, о чем нужно пустить в народ «легенду получше, чем у скопцов». В итоге Ставрогин, как известно, повесился; но Блок считает его самоубийство «маревом, мнимой смертью». Верить в смерть «настоящего Ивана-Царевича» — значит отказаться от народного мифа; а между тем именно «здесь скрывается узел, связующий нас с правдами религии, народа, истории». Это «здесь», выделенное загадочным курсивом, так и не разъясняется. Все же понятно, что Блок имеет в виду центральные сюжеты народной веры — самозванце в-царей и таких же христов, победу над смертью, скорый конец смутных времен.
В этой рецензии на стихи Семенова Блок занимается исключительно циклом Царевич. Герой этих стихов мертв, но его плоть нетленна, и настанет час, когда он проснется. У Семенова этот сказочный сю-
жет не кажется специфичным. Но к символам Семенова Блок добавляет несколько собственных, и все меняется:
Леонид Семенов в стихах говорит о том, что такое еще не пришедший ', мессия, царь с мертвым лицом, [...] сон о белом коне и ослепительном всаднике.
Мессия, и грозный и светлый, бесконечно далек, как отдаленные громовые раскаты; ожидание его требует вечных бдений, белых одежд, цветов и гулких и слепых народных толп1.
Всему этому, от слов Верховенского до слепых толп, придается большое, но темное значение. Мессия здесь не дальше, чем отдаленные раскаты грома — иначе говоря-, в соседней деревне. Мотив «белого коня и ослепительного всадника» знаком стихам Семенова и Блока, но в русском фольклоре он редок2. Рядом с только что упомянутыми скопцами, а также белыми одеждами, гремящим Спасителем, «воскресающим и требующим воскресной жертвы царем» — кажется вероятным, что Блок имеет в виду центральную фигуру скопческого мифа:
Над пророками пророк-сударь гремит Наш Батюшка покатывает [...] Под ним белый храбрый конь3.
Конструкции Семенова кажутся неискренними и неустойчивыми. Действительно, очень скоро перешли они в свою протиюположность, идею опрощения. Но сама она оказывалась далеко не простой. Разные измерения идеи сочетались или конкурировали друг с другом. Жизнь среди крестьянского народа, ручной труд на земле связывались с отказом от культурных форм самовыражения с одной стороны, от сексуальности с другой стороны. Искусство и сексуальность, взятые вместе, противополагались центральным идеям народа и природы. 'Порок' конструировался как испорченность интеллигенции, следствие роскоши и праздности, влияние литературы. В викторианской культуре так понимался онанизм4, но ее народнический вариант саму сексуальность воспринимал как атрибут высших классов. Народ чист; цивилизация портит его своими искусственными институтами и еще более искусственной литературой. Семенов вспоминал сексуальные и текстуальные проявления своей юношеской девственности как равноценные: «Тогда я был еще сравнительно чист, не знал женщин, не печатался еще». За пробуждение «соблазна половой похоти» несут ответственность тексты чужие и собственные: